Никогда не забуду того волнения, какое я испытал. Пустая белая поверхность, опущенная в проявитель. И вдруг, неожиданно, появляется крохотное пятнышко, стремительно темнеет и разрастается. Волнения — от неопределенности. Пластинка темнеет быстро, и все равно толком еще не разобрать, что там. Лишь хаотичное смешение темного и светлого. А потом ты начинаешь все узнавать: ты видишь ветку дерева, чье-то лицо, спинку кресла, ты можешь разобрать, что негатив перевернут вверх ногами — и ты переворачиваешь его, — а потом у тебя на глазах из ничего возникает вся картина, тотчас начинает темнеть и пропадает снова.

Описать то, что со мной происходило, я лучше не способен. Пока я шел в город, лицо женщины виделось мне все отчетливее. Я видел маленькие уши, очень тесно прижатые к голове, длинные серьги из ляпис-лазури, кудрявую волну необычайно светлых волос, чуть прикрывавших ухо. Я видел очертания ее лица и переносицу, и глаза, светло-голубые и ясные. Я видел короткие и очень густые темные ресницы и слегка подведенные брови, изогнутые словно в легком удивлении. Я видел узкое продолговатое лицо и довольно жесткую линию рта.

Все это предстало перед моими глазами не внезапно, а постепенно — подобно, как я и говорил, изображению на фотографической пластине.

Не могу объяснить, что случилось потом. Поверхность проявилась. И тут изображение обычно начинает темнеть.

Но ведь то была не фотографическая пластина, то было человеческое существо. И потому проявление продолжалось. С поверхности оно перешло вовнутрь, в запредел — называйте это как хотите. Яснее я объяснить, наверное, не могу.

Я полагаю, я знал все с самого начала, с того момента, как встретил эту женщину. Проявление происходило во мне. Изображение проступало из моего подсознания и переходило в мое сознание…

Я знал — я только не знал, что именно я знал, пока меня не озарило! Пока это не пришло ко мне из безнадежной незапятнанности! Крохотная точка и затем — изображение.

Я повернулся и практически побежал по пыльной той дороге вверх. Я был в неплохой форме, но мне казалось, что я двигался недостаточно быстро. Ворота виллы… кипарисы… тропинка в траве.

Женщина сидела на том же месте.

Я задыхался. Глотая судорожно воздух, я рухнул на скамейку подле нее.

— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, кто вы, я ничего о вас не знаю. Но вы не должны это делать слышите меня? Не должны.

Глава вторая

Призыв к действию

Наверное, самым подозрительным, — но только если думать об этом задним числом, — было то, что она даже не пыталась хотя бы возмутиться. Она могла бы сказать: «Не пойму, о чем вы ведете речь!» Или: «Вы не знаете, что говорите». Или она могла сказать все это просто взглядом. Обдать меня холодом, заморозить.

Но дело в том, что для нее это был как бы уже пройденный этап. Она подошла к решению главных проблем. И что бы кто ни говорил, что бы кто ни делал, ее удивить это уже не могло.

Она была вполне спокойна и здраво все рассудила — это-то и пугало. С настроением еще можно как-то разобраться: настроения проходят и уходят, и чем взрывоопаснее настроение, тем сильнее реагируешь на него. Но спокойствие и рассудительная решимость — это нечто совсем другое, такого состояния человек достигает постепенно и потому вряд ли от этого можно отмахнуться.

Она задумчиво посмотрела на меня, но не сказала ничего.

— Во всяком случае, — произнес я, — вы ведь мне скажете, почему?

Она наклонила голову, словно соглашаясь с очевидностью.

— Просто, — ответила она, — так будет, наверное, лучше всего.

— Вот тут-то вы и ошибаетесь, — возразил я. — Совершеннейше и полностью ошибаетесь.

Моя горячность ее ничуть не задела. Она была для этого слишком спокойна и слишком от всего далека.

— Я много об этом думала, — сказала она. — И это в самом деле будет лучше всего. Просто и легко. И быстро. И никому не причинит хлопот.

Именно по этой последней фразе я понял, что она из так называемой «хорошей семьи». Ей внушили, что надо быть «предупредительной по отношению к другим».

— А что будет потом? — спросил я.

— Приходится рисковать.

— А вы верите в «потом»? — Мне стало любопытно.

— Я боюсь, — медленно проговорила она. — И вправду боюсь. Если там вообще нет ничего — это было бы слишком хорошо, в такое почти невозможно поверить. Если бы просто заснуть — тихо, мирно — и не проснуться. Это было бы так чудесно.

Она с мечтательным видом прикрыла глаза.

— Какого цвета были обои в вашей детской? — внезапно спросил я.

— Лиловые ирисы, оплетающие пилон, — начала было она. — Откуда вы знаете, что как раз о них я в тот момент и думала?

— Просто так подумалось. Вот и все, — сказал я и продолжал: — Когда вы были ребенком, как вы представляли себе рай?

— Зеленые пастбища… зеленая долина… с овечками и пастухом. Песнопения. Ну, вы сами знаете.

— Кто читал вам об этом — ваша матушка или няня?

— Няня, — она чуть улыбнулась. — О добром пастыре. Знаете, мне кажется, я никогда в жизни не видела пастуха. Но на лугу, неподалеку от нас, паслись два ягненка. — Она помолчала и добавила: — Там все теперь застроено.

И я подумал: «Странно. Если бы луг тот не застроили, ее сейчас, возможно, тут не было бы». А вслух сказал:

— Вы были счастливы в детстве?

— О, да! — Она произнесла это с убежденностью, не вызывавшей сомнений. — Слишком счастлива.

— Такое возможно?

— Думаю, да. Видите ли, вы оказываетесь неготовым… к тому, что начинает случаться. Вам даже в голову никогда не приходило, что такое может случиться.

— Вы пережили что-то трагическое, — высказал догадку я.

Но она покачала головой.

— Нет… не думаю… нет вроде бы. Ничего необычного со мной не произошло. Глупая банальная история, какая случается со многими женщинами. Не то, чтобы мне особенно повезло. Я была дурой. Да, просто дурой. А глупцам нет места в этом мире.

— Послушайте, дорогая моя, — сказал я. — Я знаю, о чем говорю. Я уже стоял там, где вы сейчас стоите, и чувствовал то, что вы чувствуете — будто жить не стоит. Мне знакома ослепляющая безысходность, из которой виден только один выход, и я хочу сказать вам, дитя мое: это проходит. Горе не вечно. Ничто не вечно. Единственный утешитель и лекарь — время. Положитесь на него.

Я говорил все это искренне, но сразу же понял, что сделал ошибку.

— Вы не понимаете, — сказала она. — Я знаю, что вы имеете в виду. Такое уже было со мной. И я уже даже пыталась… не получилось. Я рада была потом, что не вышло. Сейчас — все по-другому.

— Расскажите мне по порядку, — попросил я.

— Это не сразу возникло. Понимаете, мне довольно трудно выразиться ясно. Мне — тридцать девять лет, и я сильная, здоровая. Вполне возможно, что я проживу до семидесяти, а, может, и больше. А я просто не могу этого выдержать, вот и все. Еще тридцать девять пустых лет.

— Но они не будут пустыми, дорогая моя. Вот в этом-то вы и ошибаетесь. Появится снова что-то, что наполнит их.

Она посмотрела на меня.

— Именно этого я больше всего и боюсь, — произнесла она едва слышно. — Я даже мысли такой снести не могу.

— Значит, вы трусиха, — сказал я.

— Да, — тут же согласилась она. — Я всегда была трусихой. Мне иногда казалось смешным, что люди не видят этого так же отчетливо, как я сама. Да, я боюсь… боюсь… боюсь.

Наступило молчание.

— В конце концов, — сказала она, — все это вполне естественно. Если уголек, выскочив из камина, опалит собаку, она потом всегда будет бояться огня. Она же не знает, когда выпрыгнет еще один уголек. Так уж мозг устроен. Круглый глупец считает, что огонь — это нечто доброе и теплое… он понятия не имеет об ожогах и стреляющих угольках.

— Значит, — сказал я, — дело-то все, наверное, в том, что вы не способны думать о возможности счастья.

Прозвучало это, конечно, странно, и все же я понял: это не так уж странно, как могло показаться. Я имел кое-какое представление о нервах и разуме. Три лучших моих друга пришли с войны контуженными. И сам я знаю, что значит быть физически искалеченным, я знаю, что увечность может сделать с человеком. И я знаю, что человека можно покалечить и психически. Когда рана затянется, ее и не видно, но она — там. Ты — человек со слабинкой, у тебя изъян: ты калека, а не здоровый человек.

И я сказал ей:

— Все это пройдет со временем.

Но сказал безо всякой уверенности. Одного лишь заживления раны недостаточно. Шрам остался глубоким.

— Вы не пойдете на этот риск, — продолжала она, — но на другой риск пойдете — на простой и гигантский риск.

Она отвечала уже не так спокойно, с некоторой даже горячностью.

— Но ведь это совсем другое дело — совсем. Когда знаешь, что тебя ждет, рисковать не станешь. А риск неизведанный — в нем есть нечто притягательное… нечто авантюрное. В конце концов смерть может оказаться чем угодно…

Впервые в разговоре нашем прозвучало это слово. Смерть…

А она, словно природное любопытство впервые заговорило в ней, спросила, слегка повернув голову:

— Как вы догадались?

— Вряд ли я способен объяснить, — признался я. — Я сам нечто такое пережил. И полагаю, что знаю кое-что об этом.

Она сказала:

— Понятно.

Она и не пыталась узнать, что же могло со мной случиться, и наверное, в этот момент я дал себе слово помочь ей. Дело в том, что мой опыт был как раз обратный: на мою долю много выпало женской ласки и сочувствия. Потребность же моя была в том, — хотя сам я этого не понимал, — чтобы не получать, а давать.