— Какая отвратительная софистика! Но если у тебя нет сожаления, то, может быть, есть страх?

— Страх? О, да! Я боюсь, — дрогнувшим голосом ответил он. — И потому, Констанция, умоляю тебя, вспомни, что ты когда-то любила меня, пожалей… не меня, а моего мальчика и его бедную мать… не разбивай их счастья…

— И пожертвовать собственным? — глухо спросила она.

— Пожалей и не изобличай меня… ведь моё звание… моё положение здесь…

— Не я стану причиной твоих утрат, — ответила она всё слабеющим голосом. — Но оставь меня… мне душно… темнеет в глазах. Прощай, Сидней… поцелуй за меня своего малыша…

Он хотел было взять её за руку, но она оттолкнула его последним отчаянным усилием и, вскинув руки, повалилась навзничь в кресло — в горле у неё что-то заклокотало, голова бессильно поникла, а рот приоткрылся.

— Боже!.. Она умерла! — воскликнул он. Однако к испугу примешивалось эгоистическое чувство удовлетворённости и облегчения от сознания вновь обретённой свободы.

Казалось, даже кровь вольнее заструилась у него в жилах…

В крепости зазвонили, и этот звон, означавший, что уже девять часов, словно разбудил Сиднея.

— На помощь!. Помогите! — закричал он, но никто не явился на его зов. Сидней бросился вон из комнаты и вдруг услышал грохот мушкетных выстрелов, крики и стоны — в Мируте началось восстание индийцев, а вместе с ним — нещадное избиение европейцев. Эта бойня не миновала и тех, кого он любил больше всего на свете: в полночь у него не осталось ни жены, ни ребенка, а сам он крался по манговой роще в Карнаул, одинокий и убитый горем.

* * *

Пока я слушал рассказ своего друга Сиднея, часы на камине пробили девять, и он слабым голосом проговорил:

— В этот самый час, ровно двенадцать месяцев назад, мой мальчик и его мать были убиты. И произошло это в тот самый миг, когда умерла Констанция.

Только он произнёс эти слова, как в углу комнаты возникло странное белое сияние, и посреди него постепенно сделались ясно различимы две фигуры — маленький мальчик с золотыми кудрями и женщина, обнимавшая его левой рукой — красавица с точёными чертами лица, пышными волнистыми тёмными волосами, невысоким лбом, полными нежными губами, крупным подбородком и классическим бюстом — точь-в-точь женщина с портрета, задёрнутого покрывалом. Но только она, по всем признакам, была живой: грудь её вздымалась, движимая дыханием, во взгляде светилась небесная радость, и она улыбалась самой восхитительной и счастливой улыбкой. Вместо амазонки на ней было некое свободное белое одеяние, не поддающееся описанию. Лицо её излучало какой-то нездешний свет — преображение неземного восторга и великой любви.

— Констанция… Констанция и мой мальчик! — вскричал Сидней, но крик этот тут же перерос в его предсмертный вопль — и в ту же секунду белый свет и видение, с которого мы не сводили глаз, исчезли без следа!

Видение потрясло меня, сердце у меня бешено, до боли, забилось. Сознания я, правда, не потерял, но всё же прежде, чем я заметил, что включён свет и что на крик моего друга в смятении сбежались слуги, прошло какое-то время. Они тщетно пытались привести Сиднея в чувство после случившегося с ним удара. Но он в себя так и не пришёл. Тяжёлое, хриплое дыхание его постепенно слабело и, в конце концов, затихло вовсе. Пришедший врач уже не застал его в живых.

Согласно медицинскому заключению, смерть Сиднея столь же внезапная, как и смерть Констанции в ту полную событиями ночь, вызвана апоплексическим ударом. Но мне известно ещё и иное. С той поры последствия ранения на мою нервную систему почти изгладились, но я вынужден всё же согласиться с избитой фразой Гамлета: «есть многое на небе и земле, что и не снилось нашей школьной премудрости».

1895 г.

[2]