Артур Конан Дойл

Тайна задернутого портрета

Обыкновенно утверждают, будто человек не способен общаться с так называемым Незримым Миром или созерцать что-либо сверхъестественное; но я, опираясь на собственный опыт, склонен сомневаться в истинности подобных утверждений.

Прошло около года после великого бенгальского мятежа, и я воротился домой в отпуск по болезни. Здоровье моё было серьёзно подорвано службой в Индии и тяготами, которые мы претерпели во время мятежа; ранение картечью, полученное под Лакнау сильно повлияло на мою нервную систему, в результате чего я стал замечать множество совершенно новых для себя вещей, причём настолько странных, что пока я не прочёл работу барона Рейхенбаха по магнетизму и кристаллизму, я, к своему ужасу, полагал, что схожу с ума. Я мог, например, чувствовать на себе влияние магнита, даже если тот находился за три комнаты от меня, а дважды в кромешной темноте — во всяком случае, так казалось гостям — видел, как моя комната начинает наполняться светом. Впрочем, барон считает, что тьма изначально пронизана светом и что, если повысить восприимчивость глаз, то этот тончайший, находящийся на другой вибрационной частоте свет сделается видимым для нас вместе со всем тем, что он объемлет.

Мне пришлось теперь признать существование в природе явления, которое барон именует «одическим светом», равно как и множества иных феноменов, описанных в «Der Geist in der Natur» Кристианом Эрштедом[1]. Понимание этих вещей заставило меня взглянуть на окружающий мир совершенно иными глазами.

Вернёмся, однако, к моей истории.

После мятежа прошёл почти год. Армия возмездия, шедшая из Умбаллаха, жестоко отомстила туземцам за резню в Дели, Лакнау, Канпуре и других городах, а я, совершенно опустошённый и обессиленный, или, говоря словами поговорки, «слабый словно дитя», очутился в Лондоне. Суматошная жизнь большой столицы оглушила и ошеломила меня; поэтому я с радостью принял радушное приглашение Сиднея Уоррена, одного из «наших», перешедшего впоследствии на штабную работу, провести несколько недель, а если угодно и месяцев, в Хёртсе, его имении. Жил Уоррен в прекрасном старинном замке эпохи Тюдоров, подъездная аллея вела в сторону дороги на Лондон. Эта аллея казалась огромной триумфальной аркой, созданной самой природой из величавого переплетения ветвей и густой листвы.

Как мог хозяин такого места, подумалось мне, по собственной воле перебраться в Индию, чтобы там задыхаться в казарме Дамдума или в покрытых тростником бараках Дели и Мирута?

Мой друг стремительно вышел мне навстречу.

— Как дела, дружище? Добро пожаловать в мои пенаты! — воскликнул он.

— Сидней, старина, привет!

И мы по-солдатски крепко пожали друг другу руки.

Я заметил, что Уоррен, с которым мы не виделись с самого начала мятежа, сильно изменился и что здоровье его тоже изрядно подорвано. Мне было известно, что во время резни в Мируте погибли его сын и жена, которых он безумно любил. Тем не менее, он принял меня сердечно, как и полагается старому другу и товарищу; нам было что вспомнить и обсудить, взять хотя бы наш полк, который уже ни одному из нас — а ему-то уж точно — не доведётся более увидеть: о нём мы могли говорить бесконечно.

Сиднею было уже за сорок, но выглядел он значительно старше своих лет. Его некогда тёмные волосы и чёрные, как смоль, усы, почти совсем поседели. Выражение лица было необычайно грустным, словно его снедала некая тайная печаль. Во взгляде сквозило что-то странное и отрешённое, и у меня возникло опасение, что Сиднею не суждено долго пребывать в этом мире. Между тем он прошёл сквозь пекло индийской войны, не получив даже царапины! Как это могло случиться?

За два дня, что я прожил в Хёртсе, Сидней уже успел показать мне все достопримечательности дома и его окрестностей; галерею, где висели портреты придворных в пышных рюшах и дам, являвших образцы мод разных времён: то длинные корсажи, то декольте; ознакомился я и с коллекцией индийских древностей, собранных во время разграбления Дели; всего более заинтересовали меня рыцарские доспехи, разбитые и изрубленные ещё во времена войны Алой и Белой Розы, а также потрёпанный стяг, под которым уорреновский эскадрон сражался «за Бога и Короля» в битве при Нейсби.

Но одну вещь Сидней всё-таки мне не показал. Я заметил при этом, что всякий раз, как она попадалась ему на глаза, он вздрагивал, словно ужаленный. То была картина в его библиотеке, куда он наведывался весьма редко. Судя по размерам, эта картина могла быть портретом в полный рост, но она была плотно задёрнута зелёным сукном. Правила хорошего тона не позволяли мне говорить с другом на эту тему, но при первом же удобном случае я решил удовлетворить своё любопытство. Однажды, когда он отправился на конюшню, я отдёрнул покрывало с таинственной картины.

Она и впрямь оказалась портретом. На нём во весь рост была изображена очаровательная девушка, гордая, статная, в самом расцвете женской красоты. Черты лица правильные, классические, но смуглый цвет кожи, по-видимому, указывал на то, что она не англичанка, хотя вместе с тем красота её была чисто английского типа. Широкий, но невысокий лоб, тёмные, глубоко посаженные глаза, казалось, следившие за мною, чётко очерченные брови, довольно крупный подбородок свидетельствовали о решительном нраве — и вместе с тем нежные, чувственные губы; лицо обрамляли пышные, тёмные, волнистые волосы. Девушка была одета в зелёную амазонку, левой рукой она придерживала полу платья, а правой сжимала узду своего коня.

Женщина на портрете нисколько не походила на жену Сиднея; та, насколько я припоминаю, была невысокой блондинкой. Кто же была эта таинственная незнакомка? Не могу передать чувство; вызванное во мне портретом; но я вздрогнул и задёрнул покрывало с таким ощущением, словно кто-то или что-то не видимое мне, находится рядом со мной; я кинулся вон из полутёмной библиотеки на солнечный свет. Прекрасное лицо это — до сих пор помню каждую черту его — словно преследовало меня с какой-то неприятной, непостижимой настойчивостью. Впрочем, зрительные образы часто посещали меня.

«Здесь кроется какая-то тайна, — подумал я, — которую мне не суждено разгадать». Однако я ошибался Как-то в один из вечеров, а именно в воскресенье, 10 мая, в первую годовщину восстания в Мируте, после превосходного обеда и пары бутылок мозельского вина, а затем бренди со льдом (или «пауни», как мы по-прежнему предпочитали его называть), мы с Сиднеем возлегли на диванах в курительной комнате с «успокоительным зельем». Неожиданно Уоррен разоткровенничался, что, впрочем, нередко случается с нами в такие минуты, и пока он нещадно и горько упрекал себя в трагедии, виновником которой он стал, мне удалось мало-помалу выведать у него тайну задёрнутого портрета.

Примерно за десять лет до того, как я пишу эти строки, Сидней, служивший в то время в гвардии, промотал своё состояние и вконец запутался в долгах. Пока друзья пытались найти ему богатую невесту, он тайно женился на красивой, но бедной девушке, ничего не сказав родным. Вскоре случилось переукомплектование наших войск, он получил назначение в наш полк и должен был уехать в Индию. У молодой жены Сиднея здоровье в ту пору оказалось весьма расстроено, так что о путешествии по двум океанам нечего было и думать, да и врачи решительно возражали против подобного предприятия. Молодым предстояло на время расстаться, и минута отъезда, которая так страшила Констанцию, неумолимо приближалась.

Итак, наступил последний вечер, когда они вместе. Все вещи Сиднея, чемоданы, шпага и шлем, уложены в коробки и перенесены в прихожую. Восход солнца, по-видимому, застанет мужа в саутгемптонском поезде; дом опустеет, и ей уже никогда не увидеть ласковых карих глаз Сиднея!

— Ну вот, опять слёзы! — слегка раздражённо проговорил он, нежно гладя тёмные, пышные волосы молодой жены. — Боже мой, Конни, и что ты так убиваешься? Ведь мы расстаёмся лишь на время.

— Как я могу быть в этом уверена? — воскликнула она. — Сидней, милый, мне так грустно. А ты ещё спрашиваешь почему! Мне не даёт покоя предчувствие, что над нами нависла беда.

— Предчувствие, Констанция! Не забивай себе голову такими глупостями.

— Если бы я не любила тебя, Сидней, стала бы я сейчас тревожиться?

— Это всё суеверие, дорогая. Я уеду — и тревога пройдёт.

Констанция нежно, с тоской посмотрела на него: час разлуки приближался, и она зарыдала.

— И много с тобой будет народу? — спросила она, превозмогая слёзы.

— В каюте не очень, — беззаботно бросил он.

— А ты знаешь кого-нибудь?

— Да, там будет двое наших ребят из штаба.

— И женщины на пароходе будут? — помедлив, спросила она.

— Не знаю, Конни, дорогая. Какое мне до них дело?

— Я случайно слышала, что с вами едет мисс Дэшвуд.

— Ну, может быть, и едет,

Она вздрогнула: поговаривали о связи мужа с этой записной кокеткой, но Констанция не заметила, как он покраснел; Сидней отвернулся, зажигая сигару. Итак, четыре, а то и шесть месяцев они с этой женщиной пробудут в море вдвоём.

Констанция слишком хорошо знала раздражительный нрав мужа и больше к этому разговору не возвращалась. Кроме того, она не желала, чтобы ревность отравила последние часы, которые им осталось провести вместе. Воцарилась тишина. Сидней стоял с угрюмым видом, прислонившись к камину и покручивая ус; а на лице его блуждало какое-то странное выражение. Тонкие пальчики Констанции коснулись его руки, и она прошептала:

— Сидней, милый, пожалуйста, прости, если я была сегодня скучной, грустной и такой… мрачной…

— Конечно, малютка, прощаю.

— Сидней, ведь ради тебя я готова умереть!

— Ну, будет, Конни, ты же знаешь, я не терплю сцен, — сказал он, игриво целуя её прекрасно-печальное личико; и бедняжке пришлось довольствоваться столь банальным выражением нежности.