— Синяя подушка всегда была у меня… Ой, посмотрите на крошку Анх: она пытается встать на ножки…

— Ты, Кайт, такая же глупая, как твои дети, если не сказать больше. Но просто так тебе от меня не отделаться. Знай, я не отступлю от своих прав.

Ренисенб вздрогнула, заслышав за спиной тихие шаги. Она обернулась и, увидев Хенет, тотчас испытала привычное чувство неприязни.

На худом лице Хенет, как всегда, играла подобострастная улыбка.

— Ничего не изменилось, правда, Ренисенб? — пропела она. — Не понимаю, почему мы все терпим от Сатипи. Кайт, конечно, может ей ответить. Но не всем дано такое право. Я, например, знаю свое место и благодарна твоему отцу за то, что он дал мне кров, кормит меня и одевает. Он добрый человек, твой отец. И я всегда стараюсь делать для него все, что в моих силах. Я вечно при деле, помогаю то тут, то там, не надеясь услышать и слова благодарности. Будь жива твоя ненаглядная мать, все было бы по-другому. Она-то уж умела ценить меня. Мы были как родные сестры. А какая она была красавица! Что ж, я выполнила свой долг и сдержала данное ей обещание. «Возьми на себя заботу о детях, Хенет», — умирая, завещала мне она. И я не нарушила своего слова. Была всем вам рабыней и никогда не ждала благодарности. Не просила, но и не получала! «Это всего лишь старая Хенет, — говорят люди. — Что с ней считаться?» Да и с какой стати? Никому нет до меня дела. А я все стараюсь и стараюсь, чтоб от меня была польза в доме.

И, ужом скользнув у Ренисенб под локтем, она исчезла во внутренних покоях со словами:

— А про те подушки, ты прости меня, Сатипи, но я краем уха слышала, как Себек сказал…

Ренисенб отвернулась. Она почувствовала, что ее давнишняя неприязнь к Хенет стала еще острее. Ничего удивительного, что все они дружно не любят Хенет из-за ее вечного нытья, постоянных сетований на судьбу и злорадства, с которым она раздувает любую ссору.

«Для нее это своего рода развлечение», — подумала Ренисенб. — Но ведь и вправду жизнь Хенет была безрадостной, она действительно трудилась как вол, ни от кого никогда не слыша благодарности. Да к ней и невозможно было испытывать благодарность — она так настаивала на собственных заслугах, что появившийся было в сердце отклик тотчас исчезал.

Хенет, по мнению Ренисенб, принадлежала к тем людям, которым судьбою уготовано быть преданной другим, ничего не получая взамен. Внешне она была нехороша собой, да к тому же глупа. Однако отлично обо всем осведомлена. При способности появляться почти бесшумно, ничто не могло укрыться от ее зоркого взгляда и острого слуха. Иногда она держала тайну при себе, но чаще спешила нашептать ее каждому на ухо, с наслаждением наблюдая со стороны за произведенным впечатлением.

Время от времени кто-нибудь из домочадцев начинал уговаривать Имхотепа прогнать Хенет, но Имхотеп даже слышать об этом не желал. Он, пожалуй, единственный относился к ней с симпатией, за что она платила ему такой собачьей преданностью, от которой остальных членов семьи воротило с души.

Ренисенб постояла еще с секунду, прислушиваясь к ссоре своих невесток, подогретой вмешательством Хенет, а затем не спеша направилась к покоям, где обитала мать Имхотепа Иза, которой прислуживали две чернокожие девочки-рабыни. Сейчас она была занята тем, что разглядывала полотняные одежды, которые они ей показывали, и добродушно ворчала на маленьких прислужниц.

Да, все было по-прежнему, думала Ренисенб, прислушиваясь к воркотне старухи. Старая Иза чуть усохла, вот и все. Голос у нее тот же, и говорила она то же самое, почти слово в слово, что и тогда, когда восемь лет назад Ренисенб покидала этот дом…

Ренисенб тихо выскользнула из ее покоев. Ни старуха, ни две маленькие рабыни так ее и не заметили. Секунду-другую Ренисенб постояла возле открытой в кухню двери. Запах жареной утятины, реплики, смех и перебранка — все вместе. И гора ожидающих разделки овощей.

Ренисенб стояла неподвижно, полузакрыв глаза, Отсюда ей было слышно все, что происходило в доме. Начиненный запахами пряностей шум в кухне, скрипучий голос старой Изы, решительные интонации Сатипи и приглушенное, но настойчивое контральто Кайт. Хаос женских голосов — болтовня, смех, горестные сетования, брань, восклицания…

И вдруг Ренисенб почувствовала, что задыхается в этом шумном женском обществе. Целый дом крикливых вздорных женщин, никогда не закрывающих рта, вечно ссорящихся, занятых вместо дела пустыми разговорами.

И Хей, Хей в лодке, собранный, сосредоточенный на одном — вовремя поразить копьем рыбу.

Никакой зряшной болтовни, никакой бесцельной суетливости.

Ренисенб выбежала из дому в жаркую безмятежную тишину. Увидела, как возвращается с полей Себек, а вдалеке к гробнице поднимается Яхмос.

Тогда и она пошла по тропинке к гробнице, вырубленной в известняковых скалах. Это была усыпальница великого и благородного Мериптаха, и ее отец состоял жрецом — хранителем этой гробницы, обязанным содержать ее в порядке, за что и дарованы были ему владения и земли.

Не спеша поднявшись по крутой тропинке, Ренисенб увидела, что старший брат беседует с Хори, управителем отцовских владений. Укрывшись в небольшом гроте рядом с гробницей, мужчины склонились над папирусом, разложенным на коленях у Хори. При виде Ренисенб оба подняли головы и заулыбались. Она присела рядом с ними в тени. Ренисенб любила Яхмоса. Кроткий и мягкосердечный, он был ласков и приветлив с ней. А Хори когда-то чинил маленькой Ренисенб игрушки. У него были такие искусные руки! Она запомнила его молчаливым и серьезным не по годам юношей. Теперь он стал старше, но почти не изменился. Улыбка его была такой же сдержанной, как прежде.

Мужчины тихо переговаривались между собой.

— Семьдесят три меры ячменя у Ипи-младшего…

— Тогда всего будет двести тридцать мер пшеницы и сто двадцать ячменя.

— Да, но предстоит еще заплатить за лес, за хлеб в колосьях мы расплачивались в Пераа маслом…

Разговор продолжался, и Ренисенб чуть не задремала, убаюканная тихими голосами мужчин. Наконец Яхмос встал и удалился, оставив свиток папируса в руках у Хори.

Ренисенб, помолчав, дотронулась до свитка и спросила:

— Это от отца? Хори кивнул.

— А о чем здесь говорится? — с любопытством спросила она, развернув папирус и глядя на непонятные знаки, — ее не научили читать.

Чуть улыбаясь. Хори заглянул через ее плечо и, водя мизинцем по строчкам, принялся читать. Письмо было написано пышным слогом профессионального писца Гераклеополя[4].

— «Имхотеп, жрец души умершего, верно несущий свою службу, желает вам уподобиться тому, кто возрождается к жизни бессчетное множество раз, и да пребудет на то благоволение бога Херишефа[5], повелителя Гераклеополя, и всех других богов. Да ниспошлет бог Птах[6] вам радость, коей он вознаграждает вечно оживающего. Сын обращается к своей матери, жрец «ка» вопрошает свою родительницу Изу: пребываешь ли ты во здравии и благополучии? О домочадцы мои, я шлю вам свое приветствие. Сын мой Яхмос, пребываешь ли ты во здравии и благополучии? Преумножай богатства моих земель, не ведая устали в трудах своих. Знай, если ты будешь усерден, я вознесу богам молитвы за тебя…»

— Бедный Яхмос! — засмеялась Ренисенб. — Он и так старается изо всех сил.

Слушая это напыщенное послание, она ясно представила себе отца: тщеславного и суетливого, своими бесконечными наставлениями и поучениями он замучил всех в доме. Хори продолжал:

— «Твой первейший долг проявлять заботу о моем сыне Ипи. До меня дошел слух, что он пребывает в неудовольствии. Позаботься также о том, чтобы Сатипи хорошо обращалась с Хенет. Помни об этом. Не премини сообщить мне о сделках со льном и маслом. Береги зерно, береги все, что мне принадлежит, ибо спрошу я с тебя. Если земли зальет, горе тебе и Себеку».

— Отец ни капельки не изменился, — с удовольствием заметила Ренисенб. — Как всегда уверен, что без него все будет не так, как следует. — Свиток папируса соскользнул с ее колен, и она тихо добавила:

— Да, все осталось по-прежнему…

Хори молча подхватил папирус и принялся писать. Некоторое время Ренисенб лениво следила за ним. На душе было так покойно, что не хотелось даже разговаривать.

— Хорошо бы научиться писать, — вдруг мечтательно заявила она. — Почему всех не учат?

— В этом нет нужды.

— Может, и нет нужды, но было бы приятно.

— Ты так думаешь, Ренисенб? Но зачем, зачем это тебе?

Секунду-другую она размышляла.

— По правде говоря, я не знаю, что тебе ответить, Хори.

— Сейчас даже в большом владении достаточно иметь несколько писцов, — сказал Хори, — но я верю, придет время, когда в Египте потребуется множество грамотных людей. Мы живем в преддверии великой эпохи.

— Вот это будет замечательно! — воскликнула Ренисенб.

— Я не совсем уверен, — тихо отозвался Хори.

— Почему?

— Потому что, Ренисенб, записать десять мер ячменя, сто голов скота или десять полей пшеницы не требует большого труда. Но будет казаться, будто самое важное уметь написать это, словно существует лишь то, что написано. И тогда те, кто умеет писать, будут презирать тех, кто пашет землю, растит скот и собирает урожай. Тем не менее, на самом деле существуют не знаки на папирусе, а поля, зерно и скот. И если все записи и все свитки папируса уничтожить, а писцов разогнать, люди, которые трудятся и пашут, все равно останутся, и Египет будет жить.

Сосредоточенно глядя на него, Ренисенб медленно произнесла:

— Да, я понимаю, что ты хочешь сказать. Только то, что человек видит, может потрогать или съесть, только оно настоящее… Можно написать: «У меня двести сорок мер ячменя», но если на самом деле у тебя их нет, это ничего не значит. Человек может написать ложь.

Хори улыбнулся, глядя на ее серьезное лицо.

— Ты помнишь, как чинил когда-то моего игрушечного льва? — вдруг спросила Ренисенб.

— Конечно, помню.

— А сейчас им играет Тети… Это тот же самый лев. — И, помолчав, доверчиво добавила: