Я смотрел, как отъезжает машина. Потом пошел в сад позади отеля «Савой» и сел там на скамейку.


У меня больше не было необходимости задерживаться в Лондоне. Если бы мы закончили ленч немного раньше, я бы успел на дневной поезд. Теперь было слишком поздно, и мне придется ехать утром. Остаток дня будет заполнен тем, что я буду покупать билет, паковать чемодан и оплачивать счет в отеле. Я знал, что это займет немного времени, но притворялся перед собой, будто это важные дела, требующие больших усилий и предусмотрительности. Я просидел около часа в саду возле набережной Виктории; свет уже начал угасать, и было холодно. Я встал и побрел прочь, подняв воротник и надвинув шляпу на глаза. В любом случае завтра вечером в это время я буду в Париже, с Хестой.

Я попытался привести свои мысли в порядок, но они перескакивали с Хесты на моего отца, а с моего отца на Джейка. Главным образом они сосредоточились на Джейке: его рука у меня на плече, его улыбка и голос, который доносился теперь до меня приглушенно, словно с большого расстояния: «У тебя все будет хорошо». Он сказал: «У тебя все будет хорошо».

Я раздумывал, что же означала эта вера в меня и знал ли он, как все сложится.

Мне казалось, что его слова были сказаны впустую: вот я, живой, но без великой цели в жизни, и вот он, бедная исчезнувшая тень человека, утонувшего и позабытого в бухте Мертвецов.

Я продолжал идти по набережной Виктории, потом повернул обратно, к станции метро. Я доехал на метро до Рассел-сквер и снова очутился перед отелем, на ступеньках которого стоял мальчик-слуга.

Несмотря на удар от краха идеи, жизнь должна продолжаться, как бы это ни раздражало.

Я мило обсудил погоду с каким-то стариком в гостиной, объявил о своем намерении уехать завтра утром, бодро улыбнулся женщине в конторе, взял вечернюю газету.

Я как будто слышал голос Грея, медленно и спокойно излагавшего мне то, что я всегда знал: я обычный человек. Я не гений, и я родился без дара писать. «Это был лишь этап, — сказал он, — и прощание с юностью». Еще до того, как я прочел стихи своего отца, я это знал. Да, знал с самого начала, когда скрывал за бравадой страх и сомнения, притворяясь беззаботным. Я знал, что если бы родился писателем, то это выходило бы у меня естественно, без усилий, само по себе, в силу какой-то странной внутренней потребности. Творчеству не мешали бы ни сумятица чувств, ни соприкосновение с тем, что происходило вокруг, — оно бы ни от чего не зависело, и его не нужно было бы ограждать.

А я неистовствовал и бранился, тревожился и был слишком нетерпелив, высокомерен в своей решимости, представлялся себе значительной фигурой и с почтением наблюдал за своими ужимками. Я был заурядным человеком.

Итак, я перелистал страницы газеты и узнал, что на Вуд-стрит, в Пондерс-Энде, женщина по фамилии Марсден попала под трамвай и умерла, и у нее осталось двое детей трех и пяти лет. «Но что мне до этого, — подумал я, — что мне до этого?»

Сейчас Грей уже покидает свое издательство, и, может быть, перед уходом он вспомнит, что нужно поручить секретарше отослать некую рукопись на адрес моего отеля. И он выйдет из здания и сядет в свою машину, вздохнет, немного устав от дневных трудов, и забудет обо мне.

Оказывается, «Астон Вилла»[32] играла сегодня днем с «Шеффилд юнайтед»[33] и выиграла со счетом два-ноль. Вероятно, это вызвало большое волнение во многих домах.

Я сидел в гостиной и ждал гонга к обеду, потом пообедал, а после снова сидел в гостиной, и вечер тянулся очень медленно.

Моя рукопись прибыла с последней почтой вечером. Когда я укладывал вещи, то так же бережно, как Хеста, поместил ее на самое дно чемодана, но на этот раз положил сверху томик стихотворений моего отца. Потом прикрыл их своей пижамой и халатиком Хесты. Таким образом я покончил с ними и попрощался с этим этапом.

Когда я покидал Лондон, светило солнце, небо было какое-то удивительно ясное, утренний воздух бодрил, и все предвещало чудесный день. Путешествие в Париж было для меня нескончаемо долгим, поскольку я не купил в дорогу ни книг, ни газет. Пришлось смотреть на проносившиеся за окном пейзажи.

Я не послал Хесте телеграммы, она же была дома.

Я пока еще не строил никаких планов для нас обоих. Что-то нужно делать. Я подумал, что нам не стоит продолжать жить в Париже. Это принадлежало другому этапу, а он закончился. Мне нужно понемногу привыкать, пока мой ум не настроится на новый порядок вещей. Внутреннее беспокойство, сомнения, слабость и нерешительность — со всем этим нужно покончить. Через какое-то время я начну с чистого листа, с новым взглядом на вещи. Жизнь, которую мы вели, была Хесте не на пользу, это следует признать. Да и мне тоже. Мне больше не хотелось жить, хватаясь то за одно, то за другое, зависеть от настроения. Я устал от неопределенности. Мне хотелось уверенности в завтрашнем дне. Хотелось налаженной, хорошо устроенной жизни. Прежняя чушь о волнениях и опасностях всего лишь сказочка для детей, продолжение грез.

Я подумал о стабильности Лондона, о его силе, а потом — о бесшабашности и неразборчивости Монпарнаса, о друзьях Хесты, о бесконечных шатаниях из одного кафе в другое, об отсутствии порядка и надлежащей сосредоточенности. Я увезу Хесту от всего этого. Мы поженимся, у нас будет где-нибудь дом, какой-то определенный фундамент. Нет ничего хорошего в том, чтобы слоняться и играть в жизнь. А именно этим мы и занимались весь год — играли в жизнь. Я вспомнил, как когда-то, давным-давно, она сказала что-то о том, что хочет ребенка. Правда, тогда я особенно не прислушивался. Интересно почему? Возможно, тогда я размышлял о других предметах. Может быть, это как раз то, что нужно Хесте в жизни, — иметь детей. Я не подумал об этом прежде. По-видимому, она охладела к своей музыке. Возможно, это тоже был всего лишь этап. Может быть, Хеста — заурядная женщина, так же как я — заурядный мужчина.

Когда-нибудь, сказал мне Грей, я буду этому рад. В данный момент это казалось смешно и немного печально: заурядные мужчины и женщины, живущие своей жизнью. Эта картинка рисовалась мне, пока поезд шел по скучным равнинам Северной Франции. Напротив меня сидел седой мужчина с газетой в руках, рядом с ним — спокойная женщина, которая зевала, а когда мы проезжали мимо станции Амьен, заморгала. Они такие же, как мы, подумалось мне, только продвинулись в своем путешествии несколько дальше. Мужчина тоже зевнул и сложил газету. Он сунул очки в футляр.

«У нас еще осталось целых два часа, — сказал он. — Мы могли бы пойти в вагон-ресторан и выпить чаю. В этих французских поездах хорошее обслуживание».

Женщина, его жена, улыбнулась и кивнула, перелистывая журнал, лежавший у нее на коленях, и притворяясь, что ей не хочется отдохнуть. Мужчина поудобнее устроился в своем углу, вздохнул, прикрыл глаза, и его черты размягчились перед сном. Может быть, он тоже написал книгу, когда был молодым, и плавал на корабле, и ездил верхом в горах. Когда-то, давным-давно, он боготворил тело этой женщины, и они были любовниками. Я наблюдал, как отвисла его челюсть, а голова сползла с подушечки на руку. Жена прикрыла ему колени своим пальто, чтобы он не замерз.

А он продолжал спать, во сне ощущая ее заботу о себе, с легкой улыбкой, и ему было уютно в его уголке. Я смотрел на мелькавшие за окном равнины, длинные белые дороги, аллеи деревьев и размышлял, так ли это на самом деле плачевно, как кажется, — это мое возвращение в качестве неудавшегося писателя, или это значит не больше для течения моей маленькой жизни, нежели тень, которую ранним утром облачко отбрасывает на поверхность земли.


Я доехал с Северного вокзала до улицы Шерш-Миди на такси. Поезд прибыл ровно в шесть пятнадцать. Я не подготовился к разговору с Хестой. Меня утомило путешествие, к тому же я еще не отошел от событий предыдущего дня. Мне не хотелось придумывать для себя оправдания, произносить речи в свою защиту, сетовать на судьбу. Хотелось только, чтобы она обняла меня и поняла. Я бы снова стал мальчиком, уткнулся ей лицом в колени, ничего не говоря и лишь дотрагиваясь до ее рук. Когда такси остановилось перед домом, я взглянул вверх, но в нашем окне не было света, и меня охватило чувство разочарования: ее не было дома.

Заплатив таксисту, я вошел в дом. Медленно поднялся по лестнице, еще надеясь, что свет не горит потому, что она в другой комнате. Но когда я вошел и нащупал на стене выключатель, то увидел, что ее там нет и обе комнаты пусты.

Бросив чемодан на пол, я принялся ходить из одной комнаты в другую, чтобы найти утешение в привычной обстановке. Но почему-то от них не исходило знакомого тепла — они были мрачными и неприветливыми.

Вещи Хесты не разбросаны по кровати, на полу нет пепла от сигарет, на стуле не валялся забытый нотный лист — вообще не было обычного для Хесты беспорядка.

Комнаты были слишком опрятны, слишком холодны — они выглядели так, будто их давно покинули, и они вновь стали безмолвными и безликими; в них не осталось и следа от той атмосферы, которую мы создали. Кровать не была нашей кроватью — просто предмет обстановки, чопорный и нелепый. Люди никогда здесь не любили друг друга. Я уселся в кресло, внезапно ощутив беспомощность и осознав, что я один. Было такое чувство, как будто что-то должно случиться, и я не знал, что именно. Я продолжал сидеть в кресле, на улице уже было темно, скоро люди пойдут в кафе обедать, и начнется вечерняя жизнь, а я не знал, что мне делать. Я подумал, что если буду и дальше ждать Хесту, то она придет.

Потом мне захотелось есть, и это действовало на нервы: ведь если я выйду купить какой-нибудь еды, то могу пропустить ее возвращение и наша встреча будет испорчена. Мне хотелось, чтобы она застала меня вот так: в унылой комнате, одиноким и голодным, не встреченным с распростертыми объятиями. Я надеялся, что, когда она осознает, ей будет больно и при виде ее страданий я забуду свою собственную боль.