И потому мой рассказ был лишь попыткой показать Джейку, каков мой отец и какая атмосфера создалась вокруг него, чтобы Джейк мысленно представил картину, которую я для него нарисовал: открытые окна гостиной, я стою на лужайке, и в ушах у меня все еще звучат слова отца: «Из него никогда ничего не получится».
И предыдущая фраза, всего несколько слов, — «Ты поговорила с Ричардом?» — еще раз доказывала его презрение к сыну: он не счел нужным побеседовать со мной, а предоставил это моей матери. Зачем ему беспокоиться, к чему затруднять себя?
Услышав это, ослепленный яростью, я бросился по лестнице в бедную, заброшенную классную комнату и перевернул пыльное содержимое стола. Здесь лежали жалкие наброски, начало моей греческой пьесы, я тут же ее разорвал, а клочки швырнул на пол. Под рукописью лежали стихи собственного сочинения, спрятанные в толстом черном учебнике, я достал их, бережно складывая страницу за страницей. Я не решался перечитывать их, это были строки, наполненные ненавистью и протестом, горечью и отчаянием. Мои мечты о женщинах были пронизаны похотью, эти непристойные образы, порожденные отвращением к простоте и чистоте поэзии моего отца. Пронизанные презрением и отвращением, эти жалкие наброски бросили вызов красоте его творений. Схватив их, я спустился в библиотеку, распахнул дверь и, глядя на отца, сидевшего за письменным столом, на его массивное смуглое лицо, опущенное на руки, быстро подошел и швырнул перед ним на стол мои стихи. Запинаясь, я сказал: «Прочти, прочти их, я ведь написал их из-за тебя», — и тут же бросил в окно матери, склонившейся над своими цветами: «И ты тоже приходи послушать мои стихи». И когда она с улыбкой вошла через стеклянную дверь и наклонилась через плечо отца, медленно доставшего свои очки и вертевшего в руках мои листки, меня охватил ужас.
Он начал читать вслух своим звучным голосом порнографические излияния сына, поначалу не понимая их смысла. Ситуация, срежиссированная мной, вдруг показалась мне такой отвратительной, что я содрогнулся от дьявольской жестокости собственного поступка. Со стыдом и отчаянием я увидел, как листы бумаги выпали из рук отца и он поднял на меня свои большие глаза. Мать, еще меньше, чем он, понимавшая суть происходящего, будто хотела спросить о чем-то — я заметил, как она озадаченно нахмурилась, и расслышал начало фразы: «Но почему, Ричард… почему, Ричард?..» Отец даже не шевельнулся, он лишь не сводил с меня глаз. Я чертыхнулся, спотыкаясь, вышел из комнаты и бросился по подъездной аллее, не в силах забыть его взгляд, — мимо оленей в парке, мимо крикливых грачей, паривших над лесом, и в последний раз — через железные ворота, ни разу не оглянувшись. С тех пор прошло три дня и три ночи, словно во сне, я впал в забытье, и осталось лишь ощущение отчаяния. В Лондоне у меня не было друзей, и было холодно, хотелось есть, я очень утомился и все думал и думал — и так оказался на мосту, над рекой.
Почувствовав усталость, я облокотился на стол и опустил голову на руки, ожидая, что Джейк заговорит со мной.
— Ты, конечно, осуждаешь меня, — сказал я. — Мне все равно.
Его молчание я воспринял как знак согласия.
— Ты и теперь не понимаешь, через что я прошел, — продолжал я. — Откуда тебе знать, чем были для меня эти годы. Потерянные и растраченные впустую. Постоянные мучения и отказ от всего, что ценно в жизни. А ты рассуждаешь о радостях молодости.
Голос Джейка в темноте прозвучал так мягко:
— Я верю тебе, ты правдиво рассказал о том, что тебе пришлось вытерпеть. Я могу понять это и даже больше. Но, несмотря ни на что, было же нечто, что ты любил.
— О чем ты? Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Был сад, — ответил он, — и лес, и грачи, и аромат цветов, и человеческие голоса.
«Наверное, он сумасшедший», — подумал я. Я смотрел на него в изумлении.
— Сад? Зачем он был нужен? Я же говорю, что был там заживо погребен. Ты понятия не имеешь о страдании, если говоришь такое.
Он опять замолчал.
— Хорошо тебе говорить, — заметил я. — А все эти годы, которые прошли впустую?! Ты, наверное, любил и жил полноценной жизнью, не задумываясь ни о чем. Ты безумец, если говоришь о лесе и о цветах в саду. Ты ничего не понял? Вот ты — где ты был эти последние пять лет?
Я ощущал свое превосходство: ведь я познал страдание. Он даже не представляет себе, что такое душевная рана.
Джейк помолчал минуту, а когда заговорил, казалось, сожалел обо мне, поскольку я сморозил глупость, и не щадил себя.
— Я сидел в тюрьме, — сказал он.
Глава четвертая
После того как Джейк произнес эти слова, я, ничего не видя вокруг себя, поднялся из-за стола, вышел через вращающиеся двери на улицу и побрел по тротуару, словно пьяный, натыкаясь на людей, которых не замечал, не разбирая дороги. Я не заметил, что он идет за мной, и, только оглянувшись, обнаружил, что он рядом. Отвернувшись, чтобы он не видел моего лица, я грубо велел ему уйти и оставить меня в покое.
— Не глупи, — сказал Джейк и схватил меня за запястье, прежде чем я успел его ударить. — Не глупи, — повторил он.
Я хотел оттолкнуть его, сбить с ног, каждое его слово меня жгло и осуждало: ведь я обвинил его в том, что он не сочувствует мне и совсем не знает, что такое страдание. Он молча выслушал мою бесконечную, бессвязную, приправленную самоанализом историю о том, как меня угнетали, даже не намекнув о своей жизни. Позволил мне продолжать этот поток глупостей, не прерывая мой рассказ, а ведь я, несмотря на все свои горести, жил в комфорте и безопасности. Он понял мои чувства и заметил единственную разницу между нами: у меня были лес и грачи, аромат цветов и человеческие голоса.
Я представил его в камере. Он поймал отблеск света в зарешеченном окне, и на лице — улыбка от благословенного облегчения, которое приносит ему луч солнца, а ведь я в это время руками и губами мог прикоснуться к пурпурным и золотистым лепесткам, опавшим с кустов азалии и рододендрона на лужайке возле дома, солнце грело спину, в ушах звенела песня дрозда, сидевшего на ветке каштана, а я при этом горевал о невозможности побега.
— Лучше уходи, — посоветовал я Джейку. — Ты не сможешь водить со мной компанию после того, что я наговорил. Не стоит тратить на меня время. Я должен уйти, исчезнуть вместе со всеми, от кого нет никакого толку.
— Не глупи, — повторил он. Мы оказались на углу улицы, возле фонарного столба. — Тебе ни к чему беспокоиться о собственной откровенности и печалиться о годах, которые я провел в тюрьме. Все это в прошлом, и я больше не переживаю об этом. Можешь говорить о чем угодно, если это тебе необходимо.
— Я чувствую себя просто свиньей, — сказал я. — Разливался соловьем о своих переживаниях — великомученик да и только! А ведь ты прошел через такой ад!
— Ничего, все в порядке, — успокоил он меня и даже рассмеялся, желая приободрить.
— А что ты сделал? — задал я дурацкий вопрос и тут же почувствовал, что краснею: разве это мое дело?
— Я убил человека, — ответил Джейк.
Я не знал, что сказать, и мне хотелось сделать вид, будто мне все равно, что он сделал, мол, я в любом случае на его стороне.
— О, я… — начал я, запинаясь. — Я полагаю… — Я не знал, как продолжить фразу. — Думаю, тот парень получил по заслугам, — нашелся наконец я, чувствуя себя законченным идиотом.
— Нет, — возразил Джейк, — что бы ни сделал человек, это не дает права отнимать у него жизнь. Я понял это в тюрьме — там есть время подумать.
Его слова были просты, но мне почему-то было невыносимо больно от мысли о том, как он в камере раздумывает о жизни и смерти.
— Не знаю, — продолжал я заступаться за Джейка, — может, тот парень совершил что-то такое, чего ты не мог простить?
— Бог мой! — улыбнулся Джейк. — Прощение — это ничто. Ты скоро это поймешь. Я был в твоем возрасте, когда это случилось, и, наверное, рассуждал тогда совсем как ты. Мне хотелось причинить боль, и в конце концов я причинил боль только себе. Человек, которого я убил, не стал от этого умнее. В тюрьме я скоро забыл о нем и о его поступке. Единственное, о чем я помнил, — это о годах, которые он мог бы прожить, и о тех, что потерял я, не удосужившись хорошенько подумать.
— Так что же произошло? — спросил я.
Он не дал мне прямого ответа.
— Когда ты молод, — начал он, — делаешь ошибку, вмешиваясь во все. Во всяком случае, так поступил я. Я считал, что могу подходить к людям с теми мерками, которые создал для себя. И негодовал из-за крушения иллюзий.
— Правда?
— Я ведь не понимал, что прежде всего жалеешь себя и что, как ни старайся, людей не изменишь. Я был так уверен в нем и убил потому, что он разрушил жизнь одной женщины, которую я даже никогда не видел.
Слушая Джейка, я представил, каким он был семь лет тому назад, — с ожесточением во взгляде, вызванным не поступком человека, которого он убил, а потерей идеала. Он распял себя без всяких на то причин. Я видел, насколько он нравственно выше: у меня никогда не было подобных принципов и мерок. Я воспринял бы случившееся как нечто естественное и нашел бы оправдание поведению друга. Я бы, возможно, даже позлорадствовал, праздно размышляя о том, привлекательна ли та женщина. Было бы неплохо на нее взглянуть.
— Ну, если он был таким… — начал я, но ощутил фальшь в своем голосе. — Что же он все-таки сделал?
Мне было так любопытно, и я уже презирал себя за это. Джейк посмотрел на меня, и мне стало неловко от его взгляда, я почувствовал себя маленьким шалуном, проявившим нездоровый интерес к рискованному месту в Библии.
— Просто он был эгоистом, — ответил Джейк, — и думал только о своих удовольствиях. — Он помолчал и добавил: — Она умерла в Швейцарии от чахотки. Совсем расхворалась после того, как он ее бросил. Понимаешь, он был у нее первым, но не задумался ни на минуту, бросив ее.
Дафна дю Морье подарила мне понимание того, что молодость не вечна, и мы должны принимать это.
Эта книга помогла мне принять мою возрастную идентичность и принять мою жизнь такой, какой она есть.
Эта книга показывает, как мы меняемся с годами, и как мы должны принимать эти изменения.