Где-то в прошлом остался чахнувший мальчик заурядного ума, который задыхался в атмосфере, созданной его отцом, писал жалкие порнографические стихи, в одиночестве склонившись над столом в своей комнате, полной теней, — его не было здесь, среди безмолвных гор, поющих водопадов и девственных снегов.

Возможно, Джейк тоже наблюдал со своих высот за лицом заключенного, отгороженного от солнечного света решеткой, мучившегося при мысли о том, что жизнь потрачена впустую, а могла бы быть великолепной.

Не хотелось возвращаться в оставленный мир. Хотелось стать писателем, хотелось обладать способностью запечатлеть красоту на бумаге. Мой отец, никогда не видевший того, что повидал я за это время, сидел в библиотеке за письменным столом, и под его пером рождались маленькие мысли, слагаясь в слова, в мгновение ока становясь образами, живыми и исполненными очарования, которые образовывали гирлянды из картинок без названий.

А я в это время, пробираясь в темноте на ощупь, мог лишь замирать и преклоняться при виде вздымавшихся гор, склоны которых тянулись над грядой облаков, а заледеневшие лики в немом ожидании были обращены к белому недосягаемому небу.

Внизу зеленели леса, и ветви деревьев вытягивались в сторону от твердой поверхности скалы, словно пальцы, не желающие к ней прикасаться.

Я описал бы безмолвие замерзшего озера и рокот пенистого водопада, устремляющегося вниз, к лесному ручью. Я создал бы мелодию из звуков водопада, гремящего в долине, и песен ручья, и добавил бы еще золотой узор, начерченный солнечным лучом на дрожащем листе дерева.

Я изобразил бы неподвижность воздуха и далекие горы, до которых пока не смог добраться, и белый свет в полночь, и предрассветный трепет.

Я набросал бы темным карандашом фигуры двух всадников, которые остановились на каменистой тропинке, уходящей под уклон, и наблюдают, как солнце садится за синюю гору, любуются розовыми и серебристыми тенями на девственном снегу, похожими на отпечатки пальцев.

Лицо первого было словно высечено из камня, и шрам на левой щеке походил на расщелину в скале. Он был бы частью этого мира, с красками заходящего солнца, с грядой гор, на которые никто никогда не восходил, и с ледяным воздухом.

Мне хотелось бы обладать даром, чтобы описать все это. В памяти моей навсегда останется картина, будто выжженная огнем, бережно хранимая и незабвенная: Джейк сидит верхом на лошади, скрестив руки на груди, поводья свободно свисают с шеи лошади, он повернулся в сторону бледного света над горой, куда только что село солнце. А внизу — мягкий подтаявший снег и белые ручьи, устремившиеся в долину.

Мы как раз забрались на самую высокую вершину за все наше путешествие и вдруг замерли там, преображенные и безмолвные. Джейк никогда еще не был таким счастливым, куда мне было равняться с ним!

Казалось, останься мы здесь, нас заморозило бы ледяное дыхание и мы застыли бы в вечности с радостной улыбкой на устах. Время остановилось бы, и мы навсегда слились бы с этой красотой.

Было бы хорошо умереть вот так: рядом Джейк, а в душе нет страха. Казалось странным, что жизнь должна продолжаться, ведь это было уже ни к чему. Мне хотелось уговорить Джейка задержаться хоть ненадолго здесь, вдали от мира, чтобы унести побольше воспоминаний, но он вдруг помахал рукой, подавая знак, и я понял, что пора возвращаться. Мы повернули лошадей и двинулись по каменистой тропинке вниз, в леса.

В ту ночь мы разбили лагерь на поляне среди деревьев, разожгли костер, он пылал и потрескивал, вздымая вверх красные языки пламени. Мы сидели, уткнувшись подбородком в колени, курили и слушали тишину, и отблески пламени играли на наших лицах.

— Я хочу, чтобы это никогда не кончалось, — сказал я. — Чтобы это продолжалось вечно.

— Завтра мы отправимся в Лордель, к первому фиорду, — ответил Джейк. — Там, кажется, есть какая-то деревня. Возможно, там останавливается один из круизных пароходов, мы на него сядем.

— Не хочу, — заявил я. — Снова видеть людей, слышать их разговоры и смех. Да после всего этого все и всё мне покажутся подделкой.

— Ты передумаешь, Дик, как только горы останутся позади. И почувствуешь то же самое, что в Осло.

— Нет, больше никогда не почувствую! Эти горы что-то со мной сделали, сам не знаю что. Я ненавижу себя прежнего. Я хочу и дальше чувствовать то же, что сейчас.

— Правда?

— Нужно построить хижину, Джейк, и остаться здесь жить.

— Тебе это скоро надоест.

— Нет, не надоест. Мне этого хочется больше всего на свете. Ради этого стоило бы жить. Почему ты смеешься?

— Я не смеюсь.

— Нет, смеешься. Ты меня совсем не понял, Джейк. Ты считаешь меня конченым дураком, который болтается в городах и пьянствует.

— Нет.

— Понимаешь ли ты, чем все это для меня было: увидеть то, что мы увидели, путешествовать в горах верхом, ни о чем не задумываясь?

— Думаю, что да.

— Я никогда не умел как следует объяснять, Джейк.

— Это и не нужно.

— Тебе тоже понравилось здесь, Джейк?

— Да, понравилось.

— Я бы никогда не додумался сам до такого. Помнишь, как ты расстелил карту на столе в ресторане в Осло? В тот вечер от меня было мало проку. Это было будто сто лет назад, правда?

— Не так уж много времени прошло.

— Для меня словно века прошли. Я чувствую, что стал совсем другим. А что чувствуешь ты?

— Я думаю, что остался таким, как прежде.

— Ты бы сказал это в любом случае. Знаешь, Джейк, здесь, в горах, я стал ненавидеть свои прежние мысли. Когда оглядываешься назад, видишь, как мелочна та жизнь дома, нытье ни о чем, возня со своей никудышной поэзией. Противно вспоминать.

— Вот и не вспоминай.

— Трудно совсем позабыть об этом. Как чудесно, что в этом путешествии появилось время поразмыслить — как будто простирываешь свой ум. Ты тоже это чувствуешь?

— Вероятно, я даю уму передышку, Дик. Я израсходовал все свои мысли в тюрьме.

— Сейчас ты смеешься надо мной, — сказал я.

— Нет, я действительно так думаю.

— Тюрьма как-то изменила тебя, Джейк?

— Конечно.

— Как именно? Ты стал иначе смотреть на вещи?

— Там я увидел все яснее.

— Я не в состоянии это понять. Я бы сошел с ума. Мне бы хотелось проломить кому-нибудь голову.

— Это уже было сделано.

— Но, черт возьми, Джейк! Ты же понимаешь, что я хочу сказать. Прости.

— Это неважно.

Он улыбнулся, сидя по другую сторону костра, и я понял, что не сделал ему больно. Я хотел продолжить разговор.

— Расскажи мне о том парне, — попросил я.

— Тут особенно нечего рассказывать, — сказал Джейк. — Он был обычным парнем, каких миллионы, вот и все. Я ошибся, решив, что он другой.

— Что ты имеешь в виду?

— Мы работали с ним какое-то время на ранчо. Да, Дик, и это тоже было в моей жизни, я не только плавал, боксировал и сидел в тюрьме!

— Хорошо было на ранчо?

— Да, просто здорово! Нам там нравилось.

Он рассмеялся, и я почувствовал, что никогда не смогу понять, как он мог убить человека, который был его другом.

— Мы не могли наговориться тогда, — продолжал Джейк, — у нас было множество идей. Несомненно, он был увлекающимся человеком. Одно время мы подумывали о том, чтобы податься в лепрозорий.

— Ничего себе!

— Это все молодость, не так ли? Он был молод. Я любил смотреть, как он возится с животными. Он инстинктивно знал, как им помочь, когда они заболевали. Знал, что нужно делать. И он любил лошадей. Ему бы понравилось это путешествие.

Было что-то жутковатое в том, как Джейк говорил о человеке, которого убил. Это казалось невозможным, нереальным. Он будто ничего не ощущал, как если бы годы страданий в тюрьме опустошили его душу.

— Не знаю, как ты мог это сделать, — сказал я.

— Сделать что? Ты хочешь сказать — убить его? Да, конечно, меня следовало за это повесить.

— Джейк, не надо!

— Ты думаешь, что я говорю об этом очень хладнокровно, не так ли? Видишь ли, это случилось так давно.

— Семь лет тому назад, — вставил я.

— Тебе кажется, что не так уж давно, но, понимаешь, ты же никогда не сидел в тюрьме.

— Джейк…

— Там у тебя есть время многое пережить.

— Расскажи мне еще о нем, — попросил я.

— Через какое-то время мы уехали в Англию, — продолжал он. — Я занялся боксом, разъезжал вместе с бродячей цирковой труппой. Все это мне очень нравилось. Я его почти не видел — он был в Лондоне. Я полагал, что, где бы он ни был, он обязательно занят чем-то грандиозным. Мы ведь так и не отказались от своего плана с лепрозорием, и я готов был бросить все, как только он будет готов. Спустя какое-то время я ему написал, спрашивая, как дела. Он ответил как-то странно. Писал, что в Лондоне стал иначе смотреть на вещи. Посмеялся над идеей с прокаженными — дескать, я сошел с ума, если считаю, что он говорил это всерьез. Он вел светский образ жизни. Наверное, кто-то снабжал его деньгами — ведь их у него никогда не было.

Сказав это, Джейк улыбнулся, закинул руки за голову. Я увидел отблески пламени на его лице.

— Что ты почувствовал, прочитав письмо? — спросил я.

— Да я особенно не раздумывал. Счел его шуткой. А потом я услышал о девушке.

— Кто тебе сказал?

— Один парень, с которым я познакомился в Америке, как-то раз он пришел посмотреть, как я дерусь. Ему показалась занятной жизнь циркача, которую я вел. Мы разговорились — знаешь, обо всем. Он был неплохим парнем, но загубил себя тем, что пил и бегал за женщинами, которым был не нужен. И вдруг он показал мне письмо от какой-то девушки, присланное из Швейцарии. Это было страшное письмо. У нее была чахотка, и положение ее было безнадежно. Этот парнишка, ничего собой не представлявший, вдруг побледнел и сказал — я точно помню его слова: «Я знал эту девушку, когда она была совсем маленькой, а сейчас она умирает, и все это из-за какой-то свиньи вроде тебя или меня». Он рассказал мне, что она бесконечно страдала около двух лет. По-видимому, он знал все детали. Это неприглядная история.