Он направился прямиком к Уайтвикам и передал им слова Марка Лемона. Теперь не может быть никаких препятствий к тому, чтобы им с Эммой пожениться на Новый год. Старик Уайтвик громко высморкался, жена его пустила слезу, Эмма же спокойно, твердо взяла Кики за руку и сказала, что он совершенно прав: ждать долее они оба просто не в состоянии; во всяком случае, она нисколько не боится за их будущее, так что пусть он назначит дату.

Уайтвикам нечего было противопоставить упорству мо лодых людей, и с этого дня свадьба стала делом решенным.

Следующие несколько месяцев пролетели стремительно – Кики упорно трудился, откладывая деньги на будущее обзаведение, а Эмма брала уроки по домоводству.

Они подыскали квартиру на Грейт-Рассел-стрит, напротив Британского музея, на третьем этаже, частично меб лированную; там имелась свободная комната под мастерскую. По мере приближения дня свадьбы Кики все отчетливее ощущал себя преступником, который отбирает у родителей их единственную дочь. Выражение лиц у них было такое, будто они готовятся к похоронам. Атмосфера в доме оставалась мрачной, тяжелой, Эмма с Кики шлепали в галошах по лужам слез и не расставались с зонтами.

– Клянусь, я буду образцовым зятем, – говорил Кики Тому Армстронгу. – Вот только мы с maman belle-mère[115] решительно не испытываем друг к дружке никакой симпатии, так что задача будет не такой легкой и приятной, как могла бы быть. Впрочем, думаю, когда мы станем видеться пореже, отношения у нас сразу наладятся.

Мать его и сестра решили не приезжать на свадьбу – слишком большой расход, – однако Кики надеялся весной свозить к ним свою невесту. Если он будет усердно трудиться и дела пойдут хорошо, возможно, через несколько лет он сумеет перевезти родных в Лондон.

Свадьба планировалась очень скромная, в обществе двух-трех близких друзей. Дружкой, разумеется, был приглашен Том Армстронг, еще позвали Пойнтера, Тома Джекилла и Билла Хенли[116], с которыми Кики делил жилище с тех пор, как съехал от Уистлера. На Эмминой стороне церкви предполагалось посадить ее родителей, парочку кузин и двух мисс Левис.

Венчание назначили на утро, потом предполагался обед у Уайтвиков, после чего Кики и Эмма должны были сесть на пароход и на неделю уехать в Булонь – такой они придумали себе медовый месяц.

– Всего неделя осталась, – сказал Кики в Рождество, – а я так переживаю, что карандаш падает из рук.

Их заваливали подарками: столовый сервиз, чайный сервиз, десертный сервиз; посуда, скатерти; серебряные чайники, внушительный диван. Но pièce de résistance[117] стало, пожалуй, пианино, на котором Кики сможет аккомпанировать себе одним пальцем, когда будет исполнять «Лучшее пойло на свете» для зашедших поужинать друзей.

Старый Уайтвик все-таки выделил дочери сорок фунтов в год на платья, а она тут же сказала Кики:

– Разумеется, на себя я их тратить не стану.

Кроме того, он подарил им мебель для спальни, а еще – ковры и занавески; словом, Эллен не могла пожаловаться на скаредность свояка.

Наконец настал знаменательный день, который начался с огорчения: Том Армстронг заболел и не смог присутствовать на венчании; место его занял бывший поклонник Изобель Дуглас Фишер.

В церкви собралось семнадцать человек; рыдания миссис Уайтвик отдавались эхом под потолочными балками. Наверное, им еще повезло, что Эллен не приехала составить ей компанию. Кики не видел никого, кроме Эммы, и когда он взял ее руку и задержал в своей, а она серьезно глянула на него из-под вуали, он понял, что двадцать девять прожитых им лет, по сути, ничто; они похоронены и забыты, все начинается только сейчас.

Больше не будет ни одиночества, ни бедности. Дурные дни остались в прошлом, он развеял их по ветру. Ему придется еще испытывать недоумение и растерянность; мелкие душевные неурядицы будут смущать его покой, а загадки сути и смысла бытия останутся узлом, который он не распутает вовеки; однако, в какое бы уныние он ни приходил, какие бы страхи его ни терзали, она всегда будет рядом, на его стороне, будет держать его руку так же, как держит сейчас.

Между ними возникла связь, которая не ослабнет до самой смерти; они никогда не расстанутся, ни единой ночи не проведут в разлуке.

То, что он до сих пор успел создать как художник, тривиально и ничего не стоит. Он знал, что успех придет с женитьбой. Живописцем ему не стать – это он понимал прекрасно; он никогда не создаст шедевров, которыми станут восхищаться потомки. Он просто будет изображать незамысловатую повседневную жизнь. Он отразит дух Викторианской эпохи, в которую ему довелось жить.

Его рисунки, которым предстоит украшать страницы «Панча» до самой его смерти, будут еще долго вызывать смех и восхищение. Как он будет высмеивать общество – добродушно, изобретательно и, конечно, лукаво, точь-в-точь как и его бабка, подперев щеку языком! Хозяйка дома с претензией на великосветскость, сноб с его несносной напыщенностью, поэт с его артистической экстравагантностью. Его персонажи, мужчины и женщины, всегда так хрупки, так человечны и, по причине своих откровенных недостатков, особенно нам милы. Детишки у него попадают впросак или городят вздор – так ведь с детишками оно только так всегда и было. Тридцать с лишним лет Кики услаждал этот тесный мирок своим талантом. Зерно гениальности, которое так и не проросло в его отце Луи-Матюрене, в нем проклюнулось, возмужало и нашло щедрое выражение.

Эмма стала ему идеальной спутницей, необходимым дополнением его личности. Зачатки безалаберности, озлобленности и безволия исчезли в нем в день свадьбы и больше не проявились. У него не было в мире ни единого врага, а такое можно сказать только о людях с прекрасным характером.

Когда к нему пришел полный и безусловный успех, он ничуть не изменился и принял его со скромностью. Был даже слегка озадачен.

– И чего они подняли вокруг меня этакий шум? – говорил он, качая головой, хмуря брови, напевая себе под нос.

Истерические восторги, которые вызвал его роман «Трильби», его даже смутили. Право, все это отдавало пошлостью. И даже дурновкусием. Кроме того, по его глубокому убеждению, книга таких похвал не заслуживала. Очень, конечно, любезно со стороны читателей присылать ему письма с каждой почтой, но оно, право же, того не стоит. Очень, конечно, лестно, что его со всех сторон зовут поужинать, но он бы лучше спокойно поел дома, с семьей и несколькими приятными собеседниками.

Приятной стороной успеха стало то, что он смог обеспечить не только своих детей, но и внуков, – никому из них не пришлось испытать той бедности, в которой рос он сам. Кроме того, он позаботился, чтобы и после его смерти всем им хватало средств, включая дальнюю родню, малолетних внучатых племянников и бедствующих представителей клана Бюссонов.

Примечательно, что его состояние, облегчившее потом жизнь столь многим, выросло из тех первых десяти фунтов, которые дала ему мать, – десяти фунтов из ежегодной ренты, которую своей решимостью и смекалкой обеспечила им когда-то Мэри-Энн. Один росчерк пера в 1809 году решил судьбы столь многих еще не родившихся ее потомков. Пошлая, довольно грязная сделка между принцем и куртизанкой стала ядром большого клубка, ниточки от которого потянулись по всему миру, а на них потом заплясало столько марионеток – кто весело, кто с натугой; но все – с хотя бы легчайшим пожатием плеч и тенью улыбки.

У всех Дюморье есть общие свойства, даже у самых далеких потомков, в третьем и четвертом поколении, которые уже не носят это имя.

Они вечно переходят от неуемного оптимизма к глубочайшему отчаянию. Они непомерно смешливы и склонны плакать без всякой причины. Накопительство – не самая сильная их черта. Они готовы все проматывать безоглядно, как это делал задолго до их появления на свет Луи-Матюрен. Порой они склонны к неуместной резкости суждений, и слова их мучительно дребезжат в воздухе, как дребезжал когда-то голос Эллен Кларк.

Попадаются среди них и неисправимые распутники, и улыбка Мэри-Энн до сих пор скользит по их курносым лицам как напоминание о былом.

В целом же на них приятно смотреть, их легко любить. Сердца у них вместительные, подобно их кошелькам, в которых, правда, денег негусто, а их чувство юмора – прихотливое, с уклоном в сатиру.

Они лгут изощренно и уверенно, как лгал когда-то Джиги, но их так же легко прощают. Они умирают, не дожив до среднего возраста, зачастую в мучениях, и память о них стирается быстро. Однако все они оставляют за собой смутный аромат своего присутствия, словно шепоток, повисший в воздухе.

Кики был самым мудрым, добрым и дивным из них, и вот теперь история его рассказана. Смирилась ли мать с его женитьбой, научилась ли смотреть на Эмму спокойно и непредвзято? Да, и более того: после рождения их второго ребенка она переехала в Лондон и до самой своей смерти в 1870 году жила в квартире неподалеку от них. Кики навещал ее ежедневно. Она, разумеется, не бросила свою воркотню, считала, что дети непозволительно избалованы, особенно старшая, Трикси, и утверждала, что Эмма бестолково ведет хозяйство – слишком много тратит на продукты, да и вообще. Впрочем, в семейные дела сына она не вмешивалась: она прекрасно видела, что миссис Дюморье мало чем похожа на неискушенную мисс Уайтвик. Она радовалась успехам Кики, однако женатый сын – совсем не то же самое, что холостой, и чего уж тут сетовать, что семья занимает все его время.

«В нашем возрасте, дорогая моя Луиза, – писала она золовке в Версаль, – уже не завяжешь новых знакомств, остается любить своих родственников. А нас осталось так мало, и один Господь ведает, когда мы с тобой теперь свидимся».

Свидеться им оказалось не суждено: Луиза, совершенно изувеченная ревматизмом, неспособная даже писать, прожила еще год-другой и скончалась в Версале, в благословенной обстановке так хорошо ей знакомого монастыря.

Когда умерла и Эллен – внезапно, в возрасте семидесяти трех лет, – сын нарисовал ее спящей. Лицо, строгое даже во сне, обрамлено кружевным чепчиком, римский нос придает ей сходство с воином. Лицо благородное, без малейших признаков мелочности и завистливости, – видимо, качества эти были наносными и отлетели с последним вздохом. Она выглядит подлинным матриархом, матерью сыновей. В чертах ее нет ни тени сходства с беспечной, жизнелюбивой Мэри-Энн, которая произвела ее на свет. Между ними нет решительно ничего общего, от матери Эллен унаследовала лишь острый язычок.