– Я от кого-то слышал, что Рескин был чертовски рад сбыть ее с рук, – теперь я понимаю почему, – добавил он.

На всех подобных приемах Кики был неизменно востребован как певец-любитель, в течение вечера его обязательно просили что-нибудь исполнить.

Его это совершенно не смущало: петь у него получалось естественно, без усилия, как пел когда-то его отец; не исключено, что публике его исполнение нравилось больше, чем усилия профессиональных вокалистов. Вечера проходили приятно, ему все очень нравилось, оставалось желать только одного: чтобы он, как женатый человек, мог брать с собой Эмму, вместо того чтобы тащиться часа в четыре утра в свою комнатушку на Бернерс-стрит, в одном экипаже с огненноволосым Суинберном, который был слишком пьян, чтобы оставаться занятным собеседником.

Вернувшись с одной из таких вечеринок, он нашел дома совершенно безумное письмо от Джиги, присланное экстренной почтой из Компьена, куда его направили после Сомюра; в письме говорилось, что некий приятель согласился выкупить его из армии, что ему позарез надоела такая жизнь и может ли он приехать в Лондон и поселиться у Кики?

Да уж, на сей раз неисправимый Джиги хватил через край! Ни к какому другому делу, кроме военного, он был не способен, да и к военному не слишком, а тут вдруг надумал отказаться от всех видов на будущее и окунуться в гражданскую жизнь без гроша за душой. На следующий день пришла сумбурная открытка от Изобель. Ей Джиги написал примерно то же самое, пригрозил, что заявится в Дюссельдорф, – маму от этого едва не хватил удар.

«Единственный способ его образумить – повидаться с ним лично, – писала Изобель. – Я сегодня же поеду туда поездом. Мама страшно переживает, ей нездоровится, но все равно мне лучше поехать. Я вернусь через несколько дней».

Какая смута, какой переполох! Какой старина Джиги все-таки безмозглый и бестактный! Что он станет делать, уволившись из армии?

– Жалко, что он не твой брат, – пожаловался Кики Эмме. – Уж ты бы знала, как его приструнить.

Он как раз показывал ей картины в Национальной галерее, так что ответила Эмма не сразу.

– Знаешь, – произнесла она ни с того ни с сего, – я только что видела мисс Льюис из Дюссельдорфа, она посмотрела на меня, потом отвернулась и поспешно вышла. Вот ведь странно.

– А ты не ошиблась? – спросил Кики, мучительно краснея. – Это точно была она?

– Она, безусловно, – подтвердила Эмма. – Я другого не понимаю: почему она не захотела с нами поговорить?

Экая незадача, думал Кики, – уж он-то знал, что у мисс Льюис прекрасное зрение и долгая память. Это похоже на окончательный разрыв. Боже, ну как же неловко!

– А мне казалось, вы с Льюисами такие друзья, – заметила Эмма.

– Я сам не понимаю, – соврал Кики. – Пойдем посмотрим Ван Дейка.

Не дай бог столкнуться с ней снова! Он так и терзался до тех пор, пока они не вышли из Национальной галереи и не сели в омнибус.

– Тебе не кажется, что мисс Льюис почему-то меня невзлюбила? – спросила Эмма, возвращаясь к неприятной теме и глядя Кики прямо в глаза.

– Любовь моя, какая глупость! – сказал Кики и зевнул – верный знак глубочайшего смущения.

– Может быть, она была в тебя слегка влюблена в Дюссельдорфе?

– Вот вздор! – отрезал Кики. – У нас с ней нет совершенно ничего общего.

– Она очень хороша собой, – заметила Эмма.

– Наверное, кому-то действительно так кажется, но только не мне, – ответил Кики совершенно искренне. – Строго говоря, я никогда не находил в ней ничего привлекательного. На мой вкус, она слишком худа, а цвет лица у нее не идет с твоим ни в какое сравнение. Словом, мне решительно наплевать на мисс Льюис.

Этот выплеск выглядел несколько подозрительно. Эмма примолкла. Промолчала до самого дома. А потом пожаловалась на головную боль и рано ушла спать, оставив Кики пить портвейн с родителями.

В душе Кики проклинал Национальную галерею и все ее сокровища. Почему, ну почему у него нет двух тысяч годового дохода, нет постоянной работы и пары здоровых глаз – тогда бы он завтра же сделал Эмме предложение и положил конец этой неопределенности.

С этой ночи его долго мучили тревоги и бессонница.

17

Эллен Дюморье пребывала в полном расстройстве чувств. Начать с того, что ей нездоровилось: мерзкая немецкая пища совершенно ей не подходила, несколько дней назад она поела свинины, которая вызвала у нее жуткое несварение. Новая дюссельдорфская квартира оказалась неудобной, а хозяйка постоянно их грабила.

Льюисы уехали в Англию – старый мистер Льюис, увы, скончался, – из других же здешних англичан ей никто был не по нраву.

Тут еще Эжен устроил этот переполох – надо же, решил уйти из армии! Изобель пришлось ехать в такую даль, чтобы его переубедить, – одних расходов сколько; сестре удалось уговорить его остаться до конца срока, однако Эллен-то, как никто, знала, с какой легкостью младший сын нарушает любые обещания и может в любой момент свалиться им на голову. Что до Джорджи, она вызывала у Эллен дрожь возмущения. Если в наше время все молодые вдовы так себя ведут, Эллен остается лишь радоваться тому, что сама она родилась в конце прошлого века. Джорджи оказывала самое пагубное влияние на Изобель, они только тем и занимались, что с утра до ночи хихикали и сплетничали о молодых офицерах и немецких принцах. Кроме того, Джорджи наряжалась как ненормальная. Уже потратила тридцать гиней на вечерние платья и при этом твердит, что ей нечем платить за образование сына, – ей даже хватило наглости предположить, что деньги ей мог бы дать полковник Гревиль из Милфорда. Не говори глупостей, ответила на это Эллен. Полковник был к ним очень щедр при жизни Джорджа, но это не значит, что он обязан брать на себя заботы о его вдове. Кроме того, вряд ли ее нынешний образ жизни – все эти туалеты и побрякушки – вызовет у полковника одобрение.

Эллен-то знала, о чем речь на самом деле: Джорджи постоянно намекала, что ей причитается доля из ежегодной ренты.

– Милочка миссис Кларк в свое время сказала, что я никогда ни в чем не буду нуждаться, – заявила она однажды. – Так что там все-таки с этой рентой – она полагается только вам или и Джорджу тоже?

Ну слыханное ли дело? Эллен так и затрясло от возмущения. Такая черная неблагодарность – а ведь она в 1851 году собрала всю посуду, все драгоценности, которые ей подарила мать, и отправила Джорджине в качестве свадебного подарка!

Раз уж она так бедна, почему не обратится за помощью к своей родне? У нее есть богатый дедушка и куча теток, наверняка кто-то из них согласится заплатить за обучение мальчика. Мало того что Джорджи оказалась тщеславной, расчетливой и бесконечно эгоистичной, выяснилось, что Бобби – воришка и неисправимый лгун. Каким он был чудным ребенком в три года – лучше не бывает, а вот теперь, в восемь, уже, почитай, законченный преступник. Хозяйка пожаловалась Эллен, что у нее пропали деньги из кошелька, – оказалось, их взял Бобби. Стыд и позор! Ребенка, конечно же, наказали, но Джорджи хватило наглости заявить, что он всегда воровал, даже в раннем детстве, и лично она понятия не имеет, как его остановить. Эллен долго разглагольствовала, какое горе и позор обрушатся на мать, если не наставить ребенка на путь истинный, но это не помогло. Кончилось тем, что Джорджина отправила его приходящим учеником в дешевую немецкую школу, а там он наверняка наберется замашек еще похуже нынешних. Эллен-то прекрасно понимала, что́ тайно замышляет Джорджина: бросить мальчика на попечение тетки, куда-нибудь сбежать – например, в Индию – и избавиться от всякой ответственности. Так вот, ничего из этого ее распрекрасного плана не выйдет. Эллен скорее сама уедет из Дюссельдорфа и обоснуется в какой-нибудь жалкой деревушке, чем согласится взять на себя заботы по воспитанию Бобби. И вообще, Джорджина такая лживая и лицемерная. Вечно жалуется немецким принцам на то, как дурно с ней обходится золовка. Уж это-то Эллен прекрасно видела. В последний раз, когда принц Голштинский пришел на чай, он с ней и словом не перемолвился, зато с Джорджиной болтал не переставая. Да, с приездом Джорджины Дюссельдорф стал совсем другим. К тому же и Изобель переменилась, усвоила глупые, фривольные замашки. Ей хорошо только тогда, когда вокруг толкутся люди. Эллен пыталась засадить ее за чтение полезных книг, напомнила, что образование нужно продолжать до могилы, но Изобель и слушать не стала. Не может она оставаться одна, ей весело только в обществе, когда есть с кем поговорить. А вот Эллен еще в ранней молодости воспитала в себе привычку довольствоваться собственным обществом и никогда понятия не имела, что такое скука. У Изобель, к прискорбию, совсем другая натура. Hereux ceux qui aiment s'instruire[112].

Если Изобель не выйдет замуж, ее ждет совершенно бесцельная, одинокая жизнь. Мать ее убеждена была в том, что найти мужа она сможет только в Лондоне. Там мужчины иногда женятся на бесприданницах, а в Германии они не могут себе этого позволить. Однако лондонская жизнь Эллен не по средствам, а у Кики пока нет дома, где она могла бы поселиться, значит придется и дальше влачить это неуютное, муторное существование и уповать на лучшее. Очевидно, что Джорджина никогда не представит Изобель ни одному подходящему человеку: всех интересных мужчин она приберегает для себя. Эллен никак не могла понять, с чего это Изобель так привязалась к тетке. Тем не менее они сделались неразлучны. Кстати, все эти вечеринки плохо сказывались на здоровье Изобель. Она сделалась худой, анемичной, совсем не такой привлекательной, как раньше. Да и передние зубы у нее стремительно портились, а искать в Дюссельдорфе пристойного дантиста – что искать иголку в стоге сена. У всех немцев отвратительные зубы; наверное, все дело в здешней воде.

Эллен чувствовала, что постоянно живет под дамокловым мечом, – Кики в Лондоне и полностью зависит от единственного глаза; Эжен в Компьене и, насколько ей известно, дурит хуже прежнего, а Изобель здесь, в Дюссельдорфе, – с гнилыми зубами и без мужа. Ну и жизнь – с утра до ночи сплошные переживания!