Ричардсон был, по моему мнению, также писатель более тонкий и глубокий. Его заботило создание характеров, в высшей степени логически построенных, он пытливо анализировал человеческую душу и делал это так легко и свободно, на таком простом английском языке, что глубину и естественность им содеянного вы осознаёте, лишь несколько поразмыслив. Он не опускался до сцен потасовок и схваток, а также мимических перепалок, которые не только оживляют, но и обесценивают многие страницы Фил-динга. Но у последнего — и тут нужно отдать ему должное — более широкий взгляд на жизнь. Ему по собственному опыту были знакомы не только высшие круги, но и низы общества, какие степенный горожанин, его соперник, едва ли мог или хотел бы показать. Представленные Филдин-гом картины жизни лондонского дна, тюремные сцены в „Амелии“, описание воровских шаек в „Джонатане Уайл-де“, домов предварительного заключения для должников и трущоб так же ярки и совершенны, как и полотна его друга Уильяма Хогарта, самого английского из художников. Равным образом и о Филдинге можно сказать, что он самый английский из писателей. Но великие и непреходящие истины жизни следует искать там, где перед нами лишь небольшой круг действующих лиц. Отношения двух мужчин и женщины могут представлять самую исчерпывающую тему для трагедии или комедии. И хотя Ричардсон был ограничен в своих пределах, он вполне ясно и до конца понимал необходимость именно той осведомленности, которая требуется для достижения поставленной им цели. Памела, идеальная женщина скромного образа жизни; Кларисса, совершенная леди; Грандисон, безупречный джентльмен — вот три образа, на которые Ричардсон щедро потратил свое в высшей степени любящее искусство. И теперь, полтора века спустя, я и не знаю, где еще мы можем найти более убедительные образы.

Ричардсон многословен. И с этим нельзя не согласиться. Но кто осмелится сократить его? Он любил сидеть и рассказывать все о том, как он создает свои произведения. Использование писем в его повествованиях сделало этот болтливый стиль более терпимым. Сначала он пишет и рассказывает обо всем происшедшем. Перед вами его письмо. Она в то же самое время пишет своей подруге и также излагает свое мнение. Вы знакомитесь и с этим письмом. В каждом отдельном случае друзья отвечают на письма, и вы имеете благоприятную возможность ознакомиться с их замечаниями и советами. И, право, вы уже все знаете, прежде чем кончите читать произведение. Возможно, поначалу все это покажется вам несколько утомительным, если, конечно, вы привыкли к более энергичному стилю с фейерверком остроумия в каждой главе. Но постепенно создается атмосфера, в которой вы буквально живете, и вы начинаете ближе узнавать этих людей с их характерами и бедами, и узнавать так, как вы не знаете ни одного воображаемого персонажа художественной литературы. Без сомнения, роман Ричардсона раза в три длиннее обычной книги. Но следует ли жалеть потраченное время? Что толку в спешке? Лучше уж прочитать один шедевр, чем три книги, которые вам не запомнятся.

В романах Ричардсона все созвучно размеренной жизни в этот последний из спокойных веков. В уединенном загородном поместье, где получают мало писем, а еще менее газет, разве читатели будут когда-либо сетовать на то, что книга длинна, а счастливице Памеле или несчастной Клариссе уделено так уж много внимания? В наши дни лишь под влиянием каких-то необычайных обстоятельств человек может впасть в подобное расположение духа, которое тогда считалось вполне обычным. Такой случай описал Маколей. Он рассказал, как в каком-то месте в Индии, где был английский военный пост, книги представляли большую редкость: Вот тут он и пустил по рукам томик „Клариссы“. Результат оказался такой, какого и можно было ожидать. Ричардсон благодаря соответствующей обстановке вызвал в тамошнем обществе легкий ажиотаж. Люди жили этим романом, мечтали о нем, пока, наконец, весь эпизод не превратился в знаменательное литературное событие, никогда не забываемое теми, кто пережил его. Роман доступен каждому. Превосходный стиль его так точен и прост, что в нем нет и страницы, которой не восхищался бы ученый и не поняла бы служанка.

Безусловно, в истории, рассказанной в письмах, имеются и явные неудачные места. Надо отметить, что и Вальтер Скотт обратился к этому приему в романе „Гай Мэнне-ринг“. Но есть и бросающиеся в глаза удачи. Однако яркость впечатления всегда достигается в результате слишком уж настойчивого обращения к благожелательности и доверчивости читателя. Он понимает, что эти постоянные подробности, эти долгие разговоры, возможно, могли быть и не запечатлены в подобной манере. Негодующая героиня в растрепанных чувствах не может сидеть и столь хладнокровно в деталях описывать свое бегство из дома. Ричардсон представляет это нам так хорошо, как только может быть представлено. Но повествование, по сути, строится на логической ошибке. Филдинг с помощью третьего действующего лица преодолел все преграды, мешающие его сопернику Ричардсону, и сообщил роману такую свободу и персональную престижность, какими он никогда до того не обладал. В этом отношении Филдинг по крайней мере мастер своего дела.

И все же в целом, по моему мнению, чаша весов склоняется в пользу Ричардсона, хотя, осмелюсь сказать, я единственный из сотни людей, которые так думают. Прежде всего и кроме всего, о чем я уже говорил, Ричардсон имеет высочайшую репутацию первого. Зачинатель, вне сомнения, должен занимать более высокое место, нежели подражатель, даже если последний превзошел своего предшественника. Ричардсон, а не Филдинг является отцом английского романа, человеком, который первый понял, что и без романтической любовной интриги и эксцентричных видений на материале повседневной жизни можно создать увлекательную историю, рассказанную к тому же повседневным языком. В этом и заключено величайшее значение открытия Ричардсона. Филдинг же был в такой степени всецело подражателем, если не пародистом Ричардсона, что с необычайной смелостью (а кое-кто сказал бы, с бесстыдной дерзостью) заимствовал у бедняги Ричардсона действующих лиц из романа „Памела“ для своего собственного первого романа „Джозеф Эндрюс“ и использовал их в недобрых целях осмеяния. С точки зрения литературной этики это подобно тому, как если бы Теккерей написал роман, где действовали бы мистер Пиквик и Сэм Уэллер, чтобы показать, какие это ущербные характеры. Неудивительно, что добрый маленький типограф разгневался и намекнул сопернику на некоторую неразборчивость в средствах.

Вот тут и возникает злободневный вопрос об этике. Конечно, в рассуждениях на эту тему ряда критиков имеется изрядная доля вывернутого наизнанку ханжества. Вывод из этих рассуждений представляется следующим: между безнравственностью и искусством существует какая-то трудноуловимая связь, как если бы трактовать непристойное или изображать его есть в какой-то мере признак истинного художника.

Это совсем нетрудно. Наоборот, безнравственное так доступно и, по существу, так ярко во многих своих проявлениях, что всегда есть искушение заняться им. Ведь это самый простой и дешевый способ достигнуть эффекта. Трудность состоит не в том, чтобы так поступать, а в том, чтобы избежать этого. Однако кое-кто и пытается избежать этого, потому что, по сути, нет причин, почему писатель должен перестать быть джентльменом или почему он должен писать для женского глаза то, за что справедливо получил бы пощечину, если бы прошептал свои слова женщине на ухо.

Вы должны описывать мир таким, каков он есть, говорят нам. Но почему? Безусловно, художник проявляет себя, лишь когда у него есть возможность отбора и ограничения. Правда, во времена грубых нравов ограничения для великих художников были не обязательны. Но тогда и в жизни существовало меньше запретов. Мы дети своего времени и потому должны поступать согласно его моральным требованиям.

Однако следует ли подобные стороны жизни полностью исключить из художественной литературы? Ни в коем случае. Наша благопристойность не должна превращаться в притворную стыдливость. Все зависит от того, в каком духе это низменное преподнесено. Поэтому желающий рассуждать на эти разнообразные темы не найдет тут ничего лучшего, чем книги трех великих соперников — Ричардсона, Филдинга и Смоллетта. Можно с известной долей свободы изображать порок в целях его осуждения. Так поступает писатель-моралист. И тут нам не найти лучшего примера, чем Ричардсон. Можно также показывать порок как имеющий место факт, без сочувствия или осуждения. Так делает писатель-реалист, и таким писателем был Филдинг. Кроме того, можно рисовать порок в целях развлечения. Такого писателя следует назвать грубым юмористом. Им был Смоллетт. И наконец, можно представлять порок с одобрением. Такого писателя нужно считать безнравственным человеком. Их было немало в эпоху Реставрации. Но из всех резонов в поддержку изображения именно этой стороны жизни те, что предлагает Ричардсон, видятся нам наиболее убедительными. Никто другой тут не действовал более искусно.

Отвлекаясь от произведений Филдинга, можно сказать, что в чем-то человеком он был весьма благородным. Писатель лучше любого из своих героев. Он единственный взял на себя задачу оздоровить нравы в Лондоне, где в те времена, как ни в одной европейской столице, вас на каждом шагу подстерегали опасности, а законы не гарантировали защиты. Картины Хогарта дают определенное представление об этом во времена, предшествование Филдингу: об уличных хулиганах, великосветских буянах, пьяницах, преступниках, воровских притонах, где мертвое тело сбрасывалось через потайной люк прямо в реку. Эти авгиевы конюшни следовало чистить. Но бедный Геркулес был слаб и хил. Ему более подходила бы больничная палата, чем выполнение такой задачи. Она стоила ему жизни. Он умер в возрасте 47 лет, потратив здоровье на свои начинания. Это могло ему стоить жизни и при более драматических обстоятельствах, поскольку он стал фигурой, за действиями которой с враждебностью следил преступный мир. Филдинг сам организовал захват преступников, когда по сведениям одного подкупленного мошенника было обнаружено их новое логовище. Но Филдинг добился поставленной цели. Прошло чуть более года и дело было сделано. Лондон из самого скандального города стал тем, чем остается до сих пор, — наиболее законопослушной столицей Европы. Оставил ли кто-нибудь по себе более замечательную память?