Одно лишь слово викарию, когда тот вернется, и записка сквайру — и тетя Пейшенс будет отомщена. Джем умрет с веревкой на шее, как умер его отец; а она вернется в Хелфорд в поисках нитей своей прежней жизни, которые теперь лежат перепутанные и зарытые в землю.

Мэри встала с кресла у огня и принялась ходить по комнате, лелея мысль о правосудии, но при этом девушка все равно знала, что все это — хитрость, жалкая уловка, чтобы успокоить совесть, и что это слово никогда не будет ею сказано.

Она для Джема не опасна. Он уедет с песней на устах, смеясь над ней, и забудет всех — и ее, и брата, и Бога; а Мэри будет влачить сквозь годы, угрюмые и горькие, тяжкий груз молчания, и все будут смеяться над озлобленной старой девой, которую один раз в жизни поцеловали, и она не смогла этого забыть.

Цинизм и сентиментальность — вот две крайности, которых следовало избегать. Мэри расхаживала по комнате, и душа ее так же не знала покоя, как и тело, и девушке казалось, будто сам Фрэнсис Дейви наблюдает за ней, холодными глазами исследуя ее душу. Все-таки в комнате было что-то от хозяина. И теперь, в его отсутствие, Мэри могла вообразить его стоящим в углу у мольберта, с кистью в руке, глядящим в окно на дела давно минувших дней, на то, что когда-то было и прошло.

Рядом с мольбертом стояли холсты, прислоненные лицевой стороной к стене, и Мэри из любопытства повернула их к свету. Вот интерьер церкви — должно быть, его церкви, — написанный, кажется, в летние сумерки, с нефом, погруженным в тень. На арках, устремленных к кровле, лежал странный зеленый отблеск, и этот свет, такой внезапный и неожиданный, задержался в памяти девушки, когда она отложила картину в сторону. Поэтому она снова вернулась к ней и рассмотрела ее еще раз.

Возможно, этот зеленый отблеск был воспроизведен правдиво и является особенностью церкви в Олтернане, но он придавал всей картине какой-то призрачный и жутковатый вид, и Мэри подумала, что, будь у нее собственный дом, она не захотела бы, чтобы эта картина висела у нее на стене.

Девушка не могла выразить словами ощущение беспокойства, но казалось, будто некий дух, ничего не зная об этой церкви, нащупал путь в ее интерьер и вдохнул чуждую атмосферу в затененный неф. Поворачивая картины одну за другой, Мэри заметила во всех них какую-то одинаковую странность: прекрасный этюд пустоши под Бурым Вилли в весенний день, с облаками, клубящимися высоко в небе за каменной вершиной, был искажен темным колоритом, и самый контур облаков делал картину меньше. Пейзаж становился мрачным, и все тот же зеленый свет господствовал над всем.

И тут Мэри впервые призадумалась, не могло ли случиться так, что из-за того, что Фрэнсис Дейви родился альбиносом по прихоти природы, его чувство цвета каким-то образом оказалось нарушено и его зрение было ненормальным, неправильным. Это могло послужить объяснением, но даже теперь, после того, как она снова повернула холсты лицевой стороной к стене, ощущение беспокойства осталось. Она продолжала осматривать комнату, но это мало что ей дало: помещение было едва обставлено, украшений и книг не было вовсе. Даже на его письменном столе не оказалось корреспонденции, похоже, им пользуются редко. Мэри побарабанила пальцами по полированной поверхности, думая, не здесь ли он сидит и пишет свои проповеди, и непроизвольно открыла узкий выдвижной ящик стола. Он был пуст, и девушке тут же стало стыдно. Она уже собиралась его захлопнуть, как вдруг заметила, что уголок бумаги, которой ящик был выстлан, загнулся, и на обороте что-то нарисовано. Мэри схватила бумагу и взглянула на рисунок. На нем опять был запечатлен интерьер церкви, но на сей раз на скамьях собрались прихожане, и сам викарий стоял на кафедре. Сперва Мэри не заметила в рисунке ничего необычного; вполне естественно для викария, владеющего карандашом, выбрать такой сюжет. Но, посмотрев внимательней, девушка поняла, в чем дело.

Это был вовсе не рисунок, а карикатура, столь же гротескная, сколь и ужасная. Прихожане были в капорах и шалях, одетые в лучшую одежду, как для воскресной службы, но на их плечах вместо человеческих художник нарисовал овечьи головы. По-дурацки разинув рты, с тупой, бессмысленной торжественностью животные внимали проповеднику, и их копыта были сложены для молитвы. Каждая овечья морда была нарисована тщательно, как бы представляя живого человека, но выражения их были абсолютно одинаковыми: как у идиотов, которые ничего не знают и знать не хотят. Проповедник в черном одеянии и с ореолом волос был Фрэнсис Дейви; но он пририсовал себе волчью морду, и волк насмехался над стадом, сидящим внизу.

Это было издевательство, ужасное богохульство. Мэри быстро сложила рисунок и засунула бумагу обратно в ящик белой стороной кверху; затем она задвинула ящик, отошла от стола и снова села в кресло у огня. Она наткнулась на тайну и предпочла бы, чтобы эта тайна оставалась скрытой. Это ее ни в коей мере не касается и должно оставаться между рисовальщиком и его Богом.

Когда девушка услышала на дорожке снаружи шаги хозяина, то торопливо поднялась и отодвинула свечу от своего кресла, так, чтобы быть в тени, когда викарий войдет, чтобы он не мог обо всем догадаться по ее лицу.

Ее кресло стояло спинкой к двери, и Мэри сидела, ожидая его. Но Фрэнсис Дейви так долго не входил, что девушка наконец обернулась, чтобы прислушаться к его шагам, и тут увидела его, стоящего за креслом; он вошел бесшумно. Она вздрогнула от неожиданности, и тогда священник вышел на свет, извиняясь за свое внезапное появление.

— Простите, — сказал он, — вы не ожидали меня так скоро, и я прервал ваши мечты.

Девушка покачала головой и пробормотала извинения, после чего викарий сразу же спросил гостью о здоровье и о том, как она спала, одновременно снимая пальто и становясь перед огнем в своем черном одеянии священнослужителя.

— Вы что-нибудь ели сегодня? — спросил он, и когда Мэри сказала ему, что нет, он вынул часы и посмотрел на время — без нескольких минут шесть — и сравнил его с часами на письменном столе. — Вы уже однажды ужинали со мной, Мэри Йеллан, и поужинаете со мной опять, — сказал викарий, — но на этот раз, если вы не возражаете и если вы достаточно отдохнули, вы сами накроете на стол и принесете из кухни поднос. Ханна должна была все приготовить, и мы не станем опять ее беспокоить. Я же должен кое-что написать. Надеюсь, вы не возражаете?

Мэри уверила его, что отдохнула и больше всего хотела бы оказаться хозяину полезной. И тогда он кивнул и сказал: «Без четверти семь», и повернулся к ней спиной; она поняла, что ее отпустили.

Она отправилась на кухню, слегка выбитая из колеи внезапным появлением викария, и была рада, что он дал ей еще полчаса, потому что была еще плохо подготовлена к разговору. Возможно, ужин будет недолгим, и потом хозяин снова вернется к письменному столу и оставит ее наедине со своими мыслями. Лучше бы ей не открывать этот ящик. Память о карикатуре неприятно преследовала ее. Девушка чувствовала себя как ребенок, который узнал нечто, запрещенное родителями, и теперь, повесив голову, виноватый и пристыженный, боится, что язык выдаст его проступок. Ей было бы спокойнее, если бы она могла поесть одна здесь, в кухне, и если бы викарий обращался с ней как с прислугой, а не как с гостьей. А так ее положение неопределенно, потому что его учтивость и властность странно смешиваются. Мэри принялась собирать ужин, чувствуя себя как дома среди знакомых кухонных запахов, и с неохотой ожидая боя часов. На церкви пробило без четверти семь, время истекло; и она понесла поднос в столовую, надеясь, что чувства никак не отразились на ее лице.

Фрэнсис Дейви стоял спиной к огню, он уже придвинул к очагу стол. Хотя Мэри не смотрела на него, она чувствовала на себе испытующий взгляд хозяина и двигалась скованно. Она понимала также, что викарий что-то изменил в комнате, и краешком глаза увидела, что он разобрал мольберт и что картины больше не стоят у стены. Письменный стол до этого был в беспорядке, с наваленными на него бумагами и письмами, и хозяин, видимо, сжигал письма, потому что желтые, почерневшие обрывки лежали в пепле под торфом.

Они вместе сели за стол, и Фрэнсис Дейви предложил ей холодного пирога.

— Неужели любопытство умерло в Мэри Йеллан, раз она не спрашивает меня, что я делал сегодня весь день? — спросил он наконец, ласково подтрунивая над гостьей и тут же заставив ее лицо виновато вспыхнуть.

— Это не мое дело, где вы были, — ответила она.

— Вот тут вы ошиблись, — сказал викарий. — Это ваше дело. Весь день напролет сегодня я вмешивался в ваши дела. Вы ведь просили моей помощи, разве не так?

Мэри стало стыдно; она не знала, что ответить.

— Я еще не поблагодарила вас ни за то, что вы так быстро приехали в трактир «Ямайка», ни за то, что предоставили мне кров и ночлег. Вы считаете меня неблагодарной.

— Я этого не говорил. Я только удивлялся вашему терпению. Еще не пробило двух часов ночи, когда я отправил вас спать, а сейчас уже семь вечера. Много времени прошло, а мир не стоит на месте.

— Значит, вы сегодня не ложились спать?

— Я спал до восьми. А потом позавтракал и опять уехал. Мой серый конь захромал, и мне пришлось воспользоваться гнедым, так что дела пошли медленнее. Он трусил, как улитка, сначала в трактир «Ямайка», а оттуда — в Норт-Хилл.

— Вы были в Норт-Хилле?

— Мистер Бассат пригласил меня на завтрак. Нас было там восемь или десять человек, и только представьте эту картину: каждый выкрикивал собственное мнение в глухое ухо своего соседа. Трапеза затянулась, и я был рад, когда мы добрались до конца. Однако мы все единодушно решили, что убийца вашего дяди недолго пробудет на свободе.

— Мистер Бассат кого-нибудь подозревает? — Тон у Мэри был сдержанный, и она смотрела в свою тарелку. Девушке казалось, что она жует опилки.

— Мистер Бассат готов самого себя подозревать. Он опросил всех и каждого, кто живет здесь в радиусе десяти миль. Но, оказывается, еще всякие странные личности бродили прошлой ночью по дорогам, и имя им легион. Потребуется неделя, если не больше, чтобы добиться правды от каждого из них; но все равно мистера Бассата это не путает.