Девушка осторожно спустилась на пол, надела очки, и тотчас отрешенная невинность и неосознанное, доверчивое обаяние этого лица пропали. Осталась легкая заурядная миловидность. Она подошла к Генриетте и вгляделась в глиняную модель.

— Ах! — произнесла она разочарованным голосом. — Это ведь не очень на меня похоже.

Генриетта улыбнулась.

— Я ведь лепила не портрет.

Действительно, сходства было мало. Был лишь рисунок скул как обрамление для глаз — подлинного средоточия ее понимания Навзикаи. Это не была Дорис Сандерс, это была слепая девушка, о которой могла идти речь в поэме. Губы ее были приоткрыты, как у Дорис, но они должны были говорить на ином языке и выражать мысли, не посещавшие голову Дорис… Ни одна подробность не была очерчена четко. Это была Навзикая воображения, не зрения.

— Ясно, — сказала мисс Сандерс неуверенно. — Наверное, оно станет глядеться получше, когда вы еще поработаете… А я вам в самом деле больше не нужна?

— Нет, спасибо, — сказала Генриетта (а про себя добавила: «И слава богу!»). — Вы были просто чудо. Я очень признательна.

Она искусно выпроводила Дорис и вернулась сварить себе кофе. Она чувствовала себя изнуренной, опустошенной, но счастливой и наконец-то успокоившейся. «Благодарение Господу, — подумала она, — я опять могу быть человеком». И сразу все ее мысли вернулись к Джону. Джон. Теплая волна прихлынула к щекам, а сердце ее затрепетало. «Завтра я отправляюсь в «Пещеру». — думала она. — Я увижу Джона…»

Совершенно умиротворенная, она села, откинулась на спинку дивана, потягивая горячий крепкий кофе. Она выпила три чашки и почувствовала прилив сил. «Хорошо опять стать самой собой и не быть ничем иным, — думала она. — Хорошо больше не ощущать себя взвинченной, жалкой, загнанной. Хорошо покончить с поисками неведомо чего, с бесприютным шатанием по улицам, с чувством беспокойства и раздражения из-за неясности, чего, собственно, тебе надо! Теперь, хвала создателю, остался лишь тяжкий труд — но кто убоится тяжкого труда?»

Она отставила пустую чашку, встала и начала снова разглядывать свою Навзикаю. Постепенно на лбу Генриетты обозначилась складка.

Добилась она своего? Или нет? Да, добилась — и даже большего: того, чего не имела в виду, о чем и не думала. Вылеплено все было, без сомнения, верно. Так откуда же она — эта неслышная коварная подсказка? Подсказка плоского, недоброжелательного ума. Она не слушала, право же, не слушала. Загадочным образом через ее слух и под ее пальцами это было воспринято глиной. И не ей, она знала, не ей было возвращаться к правде…

Генриетта резко отвернулась. Возможно, это домыслы. Да, несомненно, домыслы. Утром наверняка все будет восприниматься совсем иначе.

В задумчивости она прошла в конец студии и остановилась перед своей «Молящейся». Это было здорово — отличный кусок грушевого дерева, обработанный как раз в меру. Давненько она берегла его, припрятав. Она оценивающе оглядела скульптуру. Да, хорошо. В этом нет никаких сомнений. Лучшее, что ею создано за долгое время. Ей удалось схватить смирение, напряженность шейных мышц, опущенные плечи, чуть поднятое лицо — невыразительное, ибо молитва вытесняет личность. Да, кротость, благоговение и та предельная самоотдача, которая граничит с идолопоклонством…

Генриетта вздохнула. Если бы Джон не был таким эмоциональным! Вспыльчивость его пугала. Как решительно он сказал тогда: «Ты не можешь это выставить!»

Она медленно вернулась к Навзикае, смочила глину и укутала ее мокрым полотном. Так все и простоит до понедельника или вторника. Теперь спешить некуда. Срочность миновала — все необходимые наброски готовы. Теперь требовалось только терпение. А впереди — три счастливых дня с Люси, Мэдж — и Джоном! Она зевнула и потянулась, как потягиваются кошки: самозабвенно, со смаком напрягая каждый мускул, ощутив вдруг, до какой степени устала. Приняв горячую ванну, Генриетта легла в постель. Она лежала на спине, глядя на звезды, видные сквозь потолочное окно. Потом взгляд ее переместился к лампочке, высвечивающей стеклянную маску, одну из первых ее работ. Довольно надуманная штука, решила она вдруг. И эта избитая многозначительность! «Счастлив переросший себя», — подумала она…

А теперь спать! К ней, давно изучавшей свои сокровенные ритмы, забвение являлось по вызову. Выуживаешь в своем багаже несколько мыслей и, не задерживаясь, пропускаешь сквозь пальцы разума — не ухватывая ни одной, не останавливаясь, не сосредоточиваясь… пусть себе струятся полегоньку.

С улицы доносилось урчание набирающего скорость автомобиля, хриплые крики и смех. Генриетта улавливала звуки в потоке своего полусознания.

«Машина, — подумала она, — была рычащим тигром… желтым с черным… полосатым… полюс и атом… атом — тысячи градусов… горячие джунгли… И вниз по реке, широкой тропической реке к морю, и пароход отплывает… хриплые голоса кричат «прощай» — а рядом с ней на палубе Джон… Они с Джоном отплывают… синее море — и вниз, в обеденный зал — улыбаясь ему через стол — похоже на обед в ресторане «Доре» — бедный Джон, такой злой!… прочь, на ночной воздух… автомобиль, чувство скольжения — легко и плавно мчимся из Лондона… вверх, по Лемешному Кряжу… деревья… деревянная молитва… «Пещера»… Люси… Джон… Джон… болезнь Риджуэя… милый Джон…»

Теперь — шаг в счастливое блаженство, в бессознательное. И тут — несколько острых камней: неотвязное чувство вины, возвращает ее обратно. Она должна что-то сделать. То, чего она избегает. И оно возникает… возникает! Навзикая?

Медленно, неохотно Генриетта встает с постели, зажигает свет, идет к подставке и разматывает полотно. Она глубоко вздыхает.

Не Навзикая — Дорис Сандерс! Боль пронзает Генриетту. Она умоляет себя: «Я могу исправить, я могу исправить…» И отвечает себе: «Тупица. Ты прекрасно знаешь, что надо делать. Ибо, если не сделать этого сейчас, сразу — завтра не хватит мужества. Все равно, что уничтожить свою плоть и кровь. Это больно. Да, больно».

«Наверное, — думала Генриетта, — нечто подобное испытывает кошка, убивая одного из котят, оказавшегося уродом». Она выдохнула быстро и резко, обхватила свою работу, сорвала с каркаса и отнесла большой тяжелый ком в ящик для глины. Она постояла, тяжело дыша, разглядывая выпачканные глиной руки, еще чувствуя вывих своего физического и душевного «я».

Медленно смыв глину с рук, Генриетта вернулась в постель и ощутила удивительную пустоту и, как ни странно, спокойствие. «Навзикая, — грустно подумала она, — больше не придет. Она родилась, была осквернена и почила. Странно, и что только не проникает в нас, а мы даже не знаем». Она не слушала — действительно не слушала, — и все же мирок дешевых злобных и мелких мыслей просачивался в ее сознание и тайно влиял на руки.

И теперь то, что было Дорис-Навзикаей, стало только глиной — просто сырым материалом, который вскоре обретает новое обличье. Генриетта думала меланхолически: «Что же тогда такое смерть? А то, что мы называем личностью, не есть ли просто воплощение, оттиск чьей-то мысли? Чьей мысли? Бога? Это было идеей, кажется, Пер Гюнта? Назад, в ковш Отливателя Пуговиц! «Где я сам — цельный, истинный?»

«Испытывает ли Джон подобное? В тот недавний вечер он был так утомлен, так пал духом. Болезнь Риджуэя… Ни в одной из этих книг не сказано, кто был Риджуэй! Глупо, — подумалось ей, — а хотелось бы узнать… Болезнь Риджуэя».

Глава 3

Джон Кристоу был в своем кабинете, осматривая уже предпоследнюю пациентку сегодняшнего утра. Его глаза, сочувственные и ободряющие, не торопили больную, покуда она повествовала, и разъясняла, и увязала в подробностях. Иногда он понимающе кивал головой, задавал наводящие вопросы. Страдалица заливалась легким румянцем. Доктор Кристоу — просто чудо! Так заинтересован, так искренне озабочен. Даже беседа с ним действует целительно.

Джон Кристоу придвинул лист бумаги и начал писать. «Лучше дать ей слабительного, — решил он. — То новое, американское, патентованное: изящные целлофановые облатки и неотразимая упаковка — необыкновенных оттенков гвоздичной розовости. Весьма дорого, правда, и достать нелегко — не всякий аптекарь держит такие». Ей, видимо, придется отправиться на эту маленькую площадь на Вардур-стрит. Будет ей отменная, надо полагать, встряска на месяц-другой, а там он придумает что-нибудь еще. Он ничем не мог быть ей полезен. Худосочное телосложение — с этим ничего не поделаешь! Не к чему приложить врачебный пыл. Да, это не старая мамаша Крэбтри.

Тоскливое утро. В смысле денег недурно, но ничего более. Боже, как надоело! Надоели квелые дамы с их недугами. Облегчение, смягчение — и ничего больше. Только это. Порой он сомневался — а стоит ли? Но всегда сразу вспоминал больницу св. Христофора, длинный ряд коек в клинике Маргарет Рассел и ухмыляющуюся ему навстречу в беззубой улыбке миссис Крэбтри.

Они друг друга понимали! Это была бой-баба, не то что хромая лентяйка с соседней койки. Она боролась на его стороне, она хотела жить — один бог знает почему, если вспомнить трущобы, откуда ее привезли, роту беспутных детей и пьяницу-мужа, ради которых она обрекла себя изо дня в день драить бессчетные полы бесчисленных контор. Тяжкая бессрочная каторга — и такие редкие удовольствия. А она хотела жить, она радовалась жизни, совсем как он, Джон Кристоу! Не случайными ее дарами, нет, самой жизнью, вкусом бытия. Непостижимо. Он подумал, что надо рассказать Генриетте и об этой подробности.

Он проводил пациентку до двери, пожал ей руку — тепло, дружески, ободряюще. И голос его был ободряющим, полным участия и сочувствия. Дама уходила возвратившейся к жизни, почти счастливой. В докторе Кристоу столько заинтересованности!..

Доктор Кристоу забыл о ней, едва прикрыв дверь следом. Он еле отдавал себе отчет в ее существовании, даже когда она была здесь. Он делал, что нужно, но все это машинально. И хотя мало что нарушало его внутреннее спокойствие, силы его убывали. За него работала автоматика эскулаповых словес, а он чувствовал, как стойкость его сдает. «Боже, — подумал он опять, — как же я устал». Принять еще лишь одну пациентку, а там — вольный простор уик-энда. Мысль его благодарно устремилась туда. Золотая листва, тронутая красным и бурым, мягкий, влажный запах осени, дорога сквозь лес, лесные огни. Люси, единственное в своем роде и очаровательное создание, с ее удивительной и неуловимой, как Летучий Голландец, мыслью. Генри и Люси он предпочитал любым другим владельцам поместий в Англии. А «Пещера» была самым прелестным домом, какой он знал. В воскресенье — прогулка с Генриеттой через лес, к вершине холма, а там — по его гребню. Гуляя с Генриеттой, он забывает, что в мире есть хоть один больной. «Слава богу, — подумал он, — что у Генриетты никогда не было дела ко мне как ко врачу.» И с внезапной быстрой смешинкой: «А если бы и так. Уж ко мне она не обратилась бы».