Обо всем этом повествует рассказ, который охватывает половину известной истории мира, и все это может стать частью вас при помощи упомянутых выше атласа, карандаша и записной книжки.

Когда все так захватывающе интересно, что трудно выбрать примеры, меня всегда притягивает момент появления на исторической сцене новых народов. Это почти так же интересно, как узнавать о юности великого человека. Вы наверняка помните, как заявили о себе русские, когда в двухстах ладьях они спустились по великим рекам к Византии, где столкнулись с имперскими галерами{167}. Поразительно, что прошло уже тысяча лет, а русские до сих пор добиваются того, в чем не преуспели их далекие предки. А турки? Возможно, вы вспомните, как своей неслыханной жестокостью они удивили мир. Тогда у императора пребывала миссия из нескольких турок. Город с наземной стороны был обложен варварами, и азиаты получили разрешение принять участие в ближайшем бою. Когда открылись ворота, из них первым вылетел на лошади турок, сразил стрелой одного из варваров, бросился к нему и стал пить его кровь. Это повергло в такой ужас товарищей убитого, что они не смогли дать достойный отпор столь дикому врагу. Таким образом, два народа прибыли к этому городу, которому суждено было на многие века стать оплотом одного и заветной целью другого.

Узнавать о новых народах интересно, но узнавать об исчезнувших народах еще интереснее. В этом есть что-то такое, от чего разыгрывается воображение. Давайте, например, вспомним вандалов, которые завоевали север Африки. Это было германское племя. Голубоглазые, светловолосые люди пришли откуда-то с берегов Эльбы. Они так же неожиданно поддались эпидемии переселения, которой в то время была охвачена половина мира. Они шли вдоль линии наименьшего сопротивления, которая всегда ведет с севера на юг и с востока на запад. Вандалы двинулись на юго-запад. Возможно, причиной этого перемещения была обычная любовь к приключениям, ведь на тех тысячах миль пути, которые они преодолели, было множество мест, где они могли бы осесть, если бы цель их заключалась только в этом. Они прошли через юг Франции и покорили Испанию, пока наконец самые отчаянные из них не добрались до Африки и не заняли старую римскую провинцию. Два-три поколения они владычествовали там (похожее положение занимали англичане в Индии), пока Римская империя не показала, что среди затухающих угольков еще теплится огонь. Велизарий высадился в Африке и отвоевал провинцию{168}. Вандалы оказались отрезанными от моря и вынуждены были бежать в глубь материка. Куда же исчезли эти светлые волосы и голубые глаза? Может быть, их уничтожили негры, коренные жители тех мест, или они просто растворились в чернокожей расе? Путешественники, возвращавшиеся с угандийских Лунных гор, рассказывали о том, что им встречались негроиды со светлыми глазами и волосами. Может быть, это и есть потомки тех самых исчезнувших германцев?

Это наводит на мысль о похожей истории, связанной с потерянным поселением в Гренландии. Для меня это тоже всегда было одной из самых романтических загадок истории… Особенно тогда, когда я всматривался через плавучие льды в берега Гренландии, проплывая то место, где, возможно, когда-то находился «хутор Песчаный Берег». Это было древнее скандинавское поселение, основанное колонистами с Исландии, которое превратилось в довольно большой город, настолько большой, что его жители обратились в Данию с просьбой прислать им епископа. Было это в четырнадцатом веке. Отправившийся к ним епископ так и не смог до них добраться, ему помешали климатические изменения – пролив между Исландией и Гренландией был перекрыт льдами. С тех пор никто не знает, какова дальнейшая судьба этих древних скандинавов, которые, между прочим, в то время были самым культурным и развитым народом в Европе. Возможно, они были уничтожены эскимосами, презренными скраэлингами{169} или же слились с ними, а может быть, и продолжили жить самостоятельно. До сих пор еще очень мало известно об этой части гренландского берега. Было бы очень интересно, если бы какой-нибудь Нансен{170} или Пири{171} натолкнулся на остатки старой колонии и обнаружил там замерзшее тело какого-то представителя давно исчезнувшей цивилизации.

Но снова вернемся к Гиббону. Каким должен быть ум, замысливший и после двадцатилетней работы воплотивший в жизнь этот гигантский труд! Не осталось ни одного мало-мальски известного античного автора, ни одного византийского историка, ни одного монаха-хроникера, который не был бы включен в работу и не занял бы соответствующего места в этой огромной структуре. Великое усердие, великое упорство, великое внимание к частностям требовалось для этого, но коралловый полип тоже обладает всеми этими качествами, и каким-то образом внутри собственного творения историк оказался так же забыт, как то маленькое существо, которое строит огромные рифы. Среди тысяч тех, кто знает работу Гиббона, найдется лишь один, кто хоть что-то знает о самом Гиббоне.

И, по большому счету, это оправдано. Есть люди, которые превосходят по значимости свою работу. Работа их представляет всего лишь одну из граней их личности, а та может иметь и десяток других, не менее замечательных проявлений, которые вместе составляют единое сложное и неповторимое существо. Но Гиббон таким не был. Это был удивительно спокойный человек, ум которого, похоже, совершенно вытеснил из его тела эмоции. Я не припомню ни одного великодушного поступка, который бы он совершил, похоже, ничто не могло вызвать в нем страсть, кроме истории, разумеется. Здравая рассудительность его не бывала омрачена человеческими чувствами, по крайней мере, такими, которые не находились бы под его строгим контролем. Можно ли представить себе что-нибудь более достойное похвалы… или менее привлекательное? По настоянию отца он расстается с любимой девушкой и описывает это так: «Как поклонник, я вздыхаю, но, как сын, склоняю голову перед отцовской волей». Его отец умирает, и он пишет: «…сыновние слезы редко льются долго». Ужасы Французской революции пробудили в его душе только ощущения жалости к себе, поскольку его любимое место отдыха в Швейцарии наводнили несчастные беженцы. Так какого-нибудь ворчливого лондонского джентльмена могло бы раздражать обилие туристов на улицах города. Когда Босуэлл говорит о Гиббоне, в его голосе неизменно слышно раздражение, даже когда он не упоминает его имени. И когда узнаешь, какую жизнь прожил великий историк, становится ясно, почему.

Я думаю, очень мало было людей, от рождения в столь полной степени наделенных всеми необходимыми задатками ученого, – таких как Эдвард Гиббон. У него было все, чтобы стать великим человеком науки: неутолимая жажда знаний, безмерное прилежание, прекрасная память и тот глубоко философский характер, который позволяет возвыситься над фанатизмом убеждений и стать беспристрастным критиком человеческих дел. Да, в то время в нем видели всего лишь яростного противника религиозной мысли, но воззрения его известны современной философии и в наши более либеральные (и более целомудренные) дни не покоробили бы ничьих взглядов. Возьмите вон тот том энциклопедии и посмотрите на последние предложения в статье, описывающей возникавшие вокруг его имени разногласия. «И не нужно основываться только на знаменитых пятнадцатой и шестнадцатой главах, – пишет его биограф, – поскольку в наше время ни один поборник христианства не станет отрицать правдивость утверждений Гиббона. У христиан может вызвать недовольство отсутствие упоминания некоторых косвенных обстоятельств, которые оказали влияние на общую картину, также они могут возразить против того, что их вере отведено недостаточно места в его работе. Но теперь, по крайней мере, они соглашаются, что нападки оказались не такими уж злобными, как было принято считать ранее, и постепенно осознают, что могут позволить себе признать: описываемые Гиббоном второстепенные причины, сыгравшие свою роль в становлении и укоренении христианства, действительно не заслуживают полного доверия. Дело в том, что, как неоднократно признавался историк, его подача этих второстепенных причин практически не касается вопроса о естественном или сверхъестественном появлении христианства». Все это хорошо, но в таком случае как быть с тем фактом, что почти век имя историка подвергалось нападкам? Не настала ли пора принести извинения?

Физически Гиббон был настолько же тщедушен, насколько огромен был Джонсон. И все же в их фигурах имелось забавное сходство. Джонсон в ранней юности переболел золотухой, которая исказила его черты и оставила на теле следы от язв. Гиббон кратко, но довольно ярко описывал собственное детство:

«Меня непрерывно преследовали приступы летаргии{172} и лихорадки, склонность то к чахотке, то к водянке, сокращение нервов, глазная фистула{173}, к тому же меня однажды укусила собака, которую очень сильно подозревали в бешенстве. Во всей округе не было такого врача, который не лечил бы меня, гонорары докторам растворялись в счетах, присылаемых аптекарями и хирургами. Были времена, когда я глотал лекарств больше, чем пищи, и тело мое до сих пор носит на себе нестираемые следы ланцетов, вскрытых гнойников и прижиганий».

Довольно невеселый рассказ. Дело в том, что в те времена в Англии были очень распространены наследственные хронические заболевания. Какова в этом роль охватившей Англию примерно за сто лет до этого эпидемии пьянства, я не берусь судить, так же как не могу проследить связь между слабостью здоровья и ученостью. Остается только сравнить то, что пишет о себе Гиббон, с нервным подергиванием Джонсона, его испещренным шрамами лицом и пляской святого Витта, чтобы понять, что оба этих величайших английских писателя своего поколения стали жертвами плохой наследственности.

Интересно, сохранился ли хоть один портрет Гиббона, сделанный во время, когда он служил младшим офицером в Южно-Хэмпширском{174} добровольческом отряде? С маленьким телом, огромной головой, круглым полнощеким лицом, в вычурном военном мундире, он, должно быть, выглядел очень необычно. Более нелепую картину трудно себе представить. Отец его – человек совсем иного склада, и по его настоянию бедному Гиббону пришлось записаться в солдаты против своей воли. Началась война, полк был мобилизован, и невезучий ученый к своему полному смятению встал под ружье. Три года он провел на военной службе, пока не закончились военные действия, и на это время он был оторван от своих книг, о чем громко и горько сожалел. Южно-Хэмпширский добровольческий отряд, может быть, на свое счастье, так ни разу и не встретился с врагом, чем вызвал иронию даже со стороны самого Гиббона, но за те три года жизни в палатках его люди наверняка имели больше поводов посмеяться над своим капитаном – книжным червем, чем он над ними. Пальцы его куда крепче сжимали перо, чем эфес сабли. На его беду, во время солдатской жизни у Гиббона появилась привычка каждый день пить, вернее сказать, напиваться, которая была вызвана примером полковника и наградила подагрой. «Потерянные часы не вознаграждались каким-либо удовольствием, – говорит он. – Мою душу постепенно и незаметно разъедало общение с неотесанными офицерами, которым одинаково недоставало образования и манер». Трудно себе представить Гиббона, разгоряченного вином, сидящего за одним столом с выпивохами сквайрами{175}. Однако он признает, что, сколь ни тяжела была для него армейская служба, в целом она оказала благодатное воздействие на его жизнь. Она снова сделала его англичанином, укрепила физически, направила мысли в новое русло. Ему как ученому она даже была полезна. В одном его известном и весьма показательном высказывании есть такие слова: «Дисциплина и передвижение современного батальона позволили мне глубже понять устройство римских фаланг и легионов{176}, а капитан хэмпширских гренадеров не был бесполезен для меня как для историка».