А если б и знали, подумал Скривенер, что бы предприняли? Отменили бы обе лекции, а не только вторую? Весь его тщательно разработанный план теперь можно было выкинуть в корзину. Вторая лекция была задумана как продолжение и развитие первой; он наметил основные пункты, которые собирался последовательно рассмотреть. В частности, он хотел осветить роль поэта как представителя наиболее чистой и возвышенной области литературы и космическую функцию поэзии как таковой, противопоставив поэту прозаика, для которого главное – долг перед человечеством. Все эти пункты и подпункты, на которые он потратил столько времени, пошли насмарку. Вряд ли удалось бы их объединить в некое общее кредо и в доступной форме донести до слушателей. Справиться с подобной задачей экспромтом у него просто не было сил.

Его провели на подиум и усадили за стол. Слушая, как президент Международного общества литераторов произносит вступительное слово, Скривенер глядел на серьезные лица собравшихся в зале людей и думал, что то, ради чего он работал, лишилось всякого смысла. Его главные книги – «Любимцы Фортуны», «Мадригал», «Созвездие Быка», «Ясон», – которые сейчас превозносил президент Общества и которые, по всей вероятности, были знакомы большинству аудитории, свелись к нулю в результате череды событий, вырвавшихся из-под его контроля. Поездка в Женеву с самого начала пошла вкривь и вкось, и сейчас, пока президент все говорил и говорил, Скривенер вместо того, чтобы пытаться как-то удержать расползавшуюся ткань своей лекции, составлял в уме телеграмму секретарше в Лондон. Надо было безотлагательно, завтра же лететь домой. Какой смысл брать напрокат машину и пускаться в путешествие вдоль берегов Роны, если та, ради которой это путешествие затевалось, не оправдала надежд и затрат?

– Итак, я имею честь и удовольствие предоставить слово выдающемуся романисту, поэту и критику – мистеру Роберту Скривенеру! – с поклоном заключил свою речь президент Общества, и Скривенер медленно поднялся на ноги.

Только ответственность, вспоминал он потом, ответственность и верность писательским принципам, да еще навык профессионального лектора помогли ему пройти через это испытание. Почтительная тишина в зале, лишь изредка прерываемая чьим-то покашливанием (не на лекции с кашлем ходить, а в санатории лечиться!), бурные аплодисменты в конце, гул голосов и поздравления от собратьев по перу – все это подтверждало, что он справился, не оплошал. Однако он чувствовал себя вконец измученным. Он выложился полностью, потратил все свои силы без остатка – не ради личной славы, а исключительно ради Литературы. Он простоял за кафедрой больше часа во имя того, чтобы оградить от посягательств черни, от профанации со стороны пошляков и продажных ремесленников и водрузить на пьедестал тот священный сосуд, с которым он имел дерзость сравнить свою Музу. И пусть невежды сколько угодно порочат этот сосуд – его содержимое сохранится в неприкосновенности, пока он остается в руках Скривенера и подобных ему творцов.

Утомленный собственным красноречием, еле держась на ногах, он позволил отвести себя туда, где было приготовлено угощение – сэндвичи с курицей и сладкое шампанское. По-видимому, фуршет полагалось рассматривать как заключительный аккорд радушного приема в его честь, который начался после полудня и растянулся практически на целый день. Когда он глотнул шампанского, чтобы промочить пересохшее горло, и пожал руки тем немногим, кому не успел пожать раньше, он с облегчением осознал, что свобода близка. Ни машины, ни герра Либера – какое счастье! Дальнейшие изъявления любви на международном уровне попросту бы его доконали. Он поспешил ретироваться, сославшись на то, что в «Мирабеле» его давно ждут к ужину друзья.

Уже на пороге герр Либер вручил ему какую-то записку. Скривенер узнал почерк Аннетты Лимож и сунул записку в карман. Прощальное рукопожатие, прощальный поклон – и он наконец избавился от Международного общества литераторов.

Оказалось, что на улице идет сильный дождь. Вероятно, пока он читал свою лекцию, грозовые тучи, давно копившиеся над вершинами окрестных гор, спустились к Женевскому озеру и пролились дождем. Только этого не хватало! И ни одного такси поблизости!

Тут он вспомнил о записке в кармане, развернул ее и прочел:


«Дорогой Роберт! Вы были великолепны. Альберто вне себя от восторга. Мы сбежали пораньше, боялись, что нас задавят в толчее. Вы, наверно, останетесь на ужин с коллегами и вернетесь в отель уже за полночь, поэтому я хочу Вас предупредить: мы с Альберто поднимемся к Вам и закажем ужин в номер. Мы оба так устали, что уже не до танцев. Скоро увидимся, а пока примите еще раз наши поздравления. Любящая Вас А.

P. S. Не забудьте постучать в дверь!»


Роберт Скривенер скомкал записку и выбросил ее в сточную канаву. Потом, подняв воротник, зашагал дальше в поисках такси. Впрочем, если бы такси и подвернулось, куда бы он велел себя отвезти? Он не сомневался, что Аннетта и Альберто уже успели вольготно расположиться в его номере. Из-за дождя он шел опустив голову и не сразу заметил, что дорогу ему перегородила плотная группа людей. Зачем они все толпятся на улице – неужели тоже ловят такси? Он вгляделся попристальнее и понял, что ненароком вклинился в середину огромной очереди в кино, и теперь, зажатый со всех сторон, не мог из нее выбраться. Пришлось вместе с очередью медленно продвигаться вперед, к билетной кассе. Бесполезно объяснять, что никакого желания смотреть фильм у него нет, – проще подчиниться обстоятельствам, купить билет и пройти в кинозал. Там по крайней мере можно укрыться от дождя. Больше всего ему хотелось наконец сесть, перевести дух, прийти в себя.

Он нащупал в кармане деньги и, дойдя до кассы, отсчитал нужное количество франков. В обмен он получил бумажный билетик, и поток зрителей снова повлек его вперед. Спотыкаясь в темноте о чьи-то ноги, будто специально выставленные в проход, он пробрался на место с помощью билетерши, которая чуть не ослепила его своим фонариком. Картина – названия ее он не знал – уже началась. По экрану галопом скакали лошади; их бег сопровождала бравурная музыка. Скривенер вдруг почувствовал безумную усталость. Выпитое после лекции шампанское ненадолго успокоило нервы, но теперь гнетущее настроение охватило его с новой силой. Его переполняла жалость к себе, сознание бессмысленности и тщеты происходящего – à quoi bon?[19] Оставалось покориться неизбежному.

Кое-как уместившись на неудобном, жестком сиденье и скрепя сердце смирившись с теснотой – соседи сидели к нему вплотную и дышали ему в затылок, – Скривенер переключил внимание на экран. Сюжет стал понемногу проясняться. Герой – мужчина средних лет – переживает страшное потрясение: в пьяном угаре он убивает жену, а затем влюбляется в свою юную падчерицу. Ближе к концу фильма герой – им мог бы быть и сам Скривенер – бредет по пустынной равнине, преданный и покинутый не только падчерицей, но и своими любимыми лошадьми. На Скривенера нахлынуло безысходное отчаяние: судьба героя поражала сходством с его собственной. На глаза у него навернулись слезы и медленно поползли по щекам. Этот горемыка был он сам. Юная падчерица была Аннетта Лимож. А лошади, которым герой посвятил всю жизнь, которых он вырастил и объездил и которыми в начале фильма так умело и властно управлял, – эти лошади вырвались на волю, умчались прочь, гремя копытами, рассеялись по бескрайним прериям. Почему-то этих лошадей Скривенер воспринял как метафору собственных литературных трудов, всех тех книг, на которые он убил столько сил и которые теперь были для него потеряны – как потеряны были годы и годы его пустой, никчемной жизни.

Он сидел в кинозале и плакал. Ни прошлое, ни будущее больше его не занимали. Его кидало в дрожь от мысли, что надо садиться в самолет, возвращаться в Лондон, снова браться за биографию Сведенборга. Он вынул из кармана носовой платок, вытер глаза и высморкался, заметив, что зрители вокруг тоже хлюпают носом. На экране высветилось слово «КОНЕЦ» и пошли титры. И только теперь, читая быстро мелькавшие строчки, Скривенер понял, что фильм, который так его взволновал, был снят по бестселлеру годичной давности, сочиненному тем самым автором, на чьей свадьбе он недавно побывал. И сам автор, и его книги всегда вызывали у Скривенера глубокое презрение… Он убрал в карман промокший насквозь платок, поднялся на ноги и вместе с толпой людей вышел на улицу.

Это была последняя капля.

Пресвятая Дева

Было знойно и душно – в такую жару не чувствуешь ни воздуха, ни жизни. Деревья стояли унылые и неподвижные, пожухлые листья обесцветила летняя пыль. От канав пахло сухим папоротником и спекшейся грязью, поля порыжели. Казалось, деревня спит – нигде никакого движения. Да и то сказать, деревня – несколько нелепых, кособоких домиков на холме, сбившихся вместе, словно из страха пропасть поодиночке, с побеленными стенами без окон, с маленькими садиками, утопающими в оранжевых цветах.

Но еще бо́льшая тишина стояла в полях с неопрятными снопами блеклой пшеницы, которые оставил после себя какой-то нерадивый работник. Даже легкий ветерок не колыхал вереск на холмах, одиноких голых холмах, где всего обитателей – рой пчел да пяток ящериц. А внизу под холмами раскинулось море, похожее на уходящий в бесконечную даль, в вечность, ледяной наст, на серебряную рифленую фольгу под солнцем.

С верхушки холмов в сторону домиков вилась никуда не ведущая, узкая, грязная дорожка. Сперва могло показаться, что это одна из тех неуверенных, странно петляющих сельских дорожек, которые словно бы исследуют местность и заканчиваются в какой-нибудь богом забытой деревне или на никому не ведомой отмели, но эта переходила в еле различимую тропку, терявшуюся в высоких камышах. Там, укрывшись в теньке, Мари стирала в пруду белье.

Вода, побелевшая от жидкого мыла, напоминала пролитое на стол молоко. Со скользких камней безжизненно свисала мокрая одежда. Несмотря на жару, Мари терла изо всех сил. Ее черные волосы были завязаны узлом на затылке, она то и дело нетерпеливым жестом смахивала со лба ручейки пота.