– Нас не пустили, – развел он руками. – Кругом солдаты, одни солдаты. В Ле-Але охрана, никого внутрь не пускают – солдаты со штыками стоят. В Нёйи, Курбевуа и Булони[4] – да во всех деревнях – все от пруссаков бегут, дома побросали. Солдаты ничего не говорят. Знаем только, что заставы под охраной, а скоро все ворота в Париже закроют. Никого не впустят и не выпустят. Кругом солдаты, повсюду. Никто не знает, что творится и чем все закончится. – Он разразился проклятиями в адрес правительства, солдат и жителей Парижа в целом. – Что ж они нас в покое никак не оставят?! – вопрошал он. – На что мы им сдались? Нам-то какое дело до этих чертовых войн? Как жить-то теперь? Что же будет с нами? С Джулиусом что будет?

Мать все так же стояла у окна, нахмуренная, озадаченная. Она смотрела то на мужа, то на отца, нервно сплетая и расплетая пальцы.

– Не понимаю, – сказала она. – Зачем суетиться и бежать куда-то? Мне пекарша вчера сказала, что пруссаков прогонят. Не понимаю.

Отец слез с повозки и, не обращая внимания на многословную ругань старика, подошел к окну и положил руку на плечо матери.

– Не бойся, – сказал он. – Не будем бояться, что толку. Жена пекаря солгала. Париж со всех сторон закрывают – пруссаки идут на Версаль.

Он говорил спокойно, с расстановкой, не повышая голоса, но Джулиусу было ясно: эти слова он не забудет никогда, они останутся с ним навеки, застынут в его сознании огромными ледяными буквами. «Пруссаки идут на Версаль». И даже когда голос отца затих и они с матерью просто стояли и растерянно смотрели друг на друга, Джулиусу казалось, что он видит, как, растянувшись длинной шеренгой, к Пюто подходят враги в остроконечных шлемах и серых мундирах; звуки тяжелых шагов впечатываются в камни мостовой, сталь штыков сверкает на солнце. А народ уже собирался кучками на перекрестках и крылечках домов, люди бегали туда-сюда, зовя друг друга, в воздухе звенел детский плач.

Где-то далеко слева, за фортом Мон-Валерьен[5], за Медонским лесом, идет враг, гулкой поступью сотрясая землю; откуда-то из-за холмов доносится приглушенный грохот канонады, похожий на раскаты грома в летний день. Вскоре начнется осада Парижа.

С каждым днем деревни пустели, люди целыми семьями уезжали в Париж. По мосту тянулась нескончаемая вереница повозок, не смолкал грохот колес по булыжной мостовой.

– Вчера пекарь отправил жену и сыновей в Бельвиль[6] к своей кузине, – сказала мать. – Говорит, в предместьях оставаться опасно.

– Сегодня угольщик заколотил свой дом, – добавил отец. – Нашел кого-то, кто приютит его семью в Отёй[7]. За крепостными стенами спокойнее будет.

– Прачка из дома на углу завтра уезжает, – сообщил Джулиус. – Сын ее сказал утром. К родне на Монмартр едут. А собаку тут оставят с голоду подыхать. Кто ее кормить будет? Можно я, дедушка?

В это мгновение душу каждого терзали одни и те же вопросы: «А как же мы? Когда нам ехать? И куда?»

Жан Блансар смотрел, как односельчане толпой спускаются к Сене, идут по мосту, неся на плечах узлы со скарбом, ведя за руку детей.

– Бегите, бегите, болваны трусливые! – кричал он. – Прячьтесь в своем Париже. Я родился в Пюто, и отец мой родился в Пюто, и всем вшивым пруссакам, вместе взятым, не прогнать меня из родного дома.

И так он долго стоял и смотрел им вслед: руки скрещены на груди, картуз сдвинут на затылок, во рту сигарета.

Неожиданно из форта Мон-Валерьен раздавался пушечный залп, точно где-то рокотал гром. Дед вынимал сигарету изо рта и ухмылялся, тыча пальцем в сторону холмов.

– Слышишь? – спрашивал он. – Там, в крепости, им покажут. Уж они этих варваров прогонят, к дьяволу. Мы им покажем, да? Пусть приходят хоть все сразу, пруссаки вонючие.

Вот уж нет, никто не заставит его уехать. Он останется в Пюто, пока земля под ногами не начнет взрываться. Его слепое упрямство передалось дочери. Она не станет бросать свой дом и нажитое добро, она из Блансаров, она не боится!

– У меня есть ружье, – говорил дед. – Дядьки моего, что при Аустерлице сражался. За ружье возьмусь, если пруссаки сюда заявятся. Мой дом они не получат, ни кирпичика, ни камешка им от него не достанется.

Джулиус помогал деду чистить ружье, натирал ствол промасленной ветошью, а сам думал: «А вдруг пруссаки наши деньги заберут? Надо бы в мешки спрятать да закопать».

Ежедневные поездки в Ле-Аль и ярмарка в Нёйи остались в прошлом. Блансары жили тем, что продавали овощи с огорода немногим оставшимся жителям Пюто и окрестных деревень. Был только октябрь, а еды уже не хватало; пренебрегая опасностью наткнуться на прусских солдат, Жан Блансар каждое утро колесил на повозке по деревням и торговался с крестьянами, живущими в хибарках на жалких клочках земли, за переросшие кочаны капусты, семенной картофель, палых лошадей или старых овец.

Джулиус ставил силки на птиц, удил рыбу.

Все шло к тому, что скоро придется искать мясо не на продажу, а чтобы прокормиться самим.

В любой день пруссакам могло взбрести в голову начать штурм Парижа, и тогда по пути на мост Нёйи они маршем пройдут через Пюто, сжигая и круша все на своем пути.

– Нас тоже убьют? – спрашивал Джулиус. – Хоть мы и не солдаты и воевать не можем?

Ему не отвечали. Никто не знал ни как долго можно оставаться в Пюто, ни что принесет вечер.

В один из дней Джулиус с дедом ехали в повозке по большаку. Оставив позади Пюто и Курбевуа, они направились в лежащий за холмом Нантер. Колеса то и дело проваливались в ухабы, повсюду были лужи и грязь; в бледном небе светило размытое солнце, в лужах отражался кусочек небесной сини и лохматое облако.

– Но-о! Но-о! Красавица моя! – покрикивал дед, щелкая кнутом; лошадь прядала ушами и принюхивалась.

Стояла студеная осенняя пора. Джулиус дышал на руки, чтобы согреться.

– В Нантере мяса добудем, – сказал дед. – Там у одного парочка крепких мулов была. Мяса много получится, в крепости за них хорошую цену дадут.

– А может, он не захочет их резать, – возразил Джулиус. – Кто станет убивать животных, которые служили ему верой и правдой?

– Время сантиментов прошло, мой мальчик, – сказал дед. – Как только деньги увидит, так сразу всю живность свою порешит. Я лучше его торгуюсь. Он крестьянин, не знает ничего. А я мясо втрое дороже продам.

Повозка катилась по лужам, разбрызгивая грязь. Солнце проглянуло сквозь серые тучи и осветило седую дедову голову. Он улыбнулся, щелкнул кнутом и запел, раскачиваясь из стороны в сторону:

Bismarck, si tu continues,

De tous tes Prussiens il n’est restera quère;

Bismarck, si tu continues,

De tous tes Prussiens il n’est restera plus[8].

Дед упивался солнцем, утренней свежестью и морозным воздухом.

– Вот закончится война, уж мы развлечемся, да, Джулиус? Скоро вырастешь, в долю тебя возьму на рынке. Станешь большим и сильным, настоящим Блансаром. А я уж стариком буду, но все равно много чему тебя научу. Вот уж повеселимся, да? Всех обдурим.

– Да, дорогой дедушка.

– Ты уж меня не забывай, когда я немощным стану. Будешь ведь мне рассказывать, что тебя злит, что радует, и когда захочется бежать и кричать, и с девушками когда гулять начнешь?

– Да.

– Хорошее утречко сегодня, Джулиус. Солнце и морозец. Дыши полной грудью, мальчик мой. Отец вот твой странный тип. Сидит со своими мыслями да музыкой, ему наплевать на все это. А ты научись жизнь всем телом чувствовать, малыш: и смеяться, и петь, и сытно есть, и брать все, что пожелаешь. Да не раздумывай лишку.

– Я не знаю, чего хочу, дедушка.

– Да пока-то не знаешь, откуда тебе знать, малец ты еще. Подрастешь, вот уж тогда!.. Знаешь, чего скажу? Жизнь – это большая игра. Никому не давай себя обдурить. Всегда выходи победителем, всегда!

– Выгода задаром, выгода задаром, – пропел Джулиус.

– Ладно, ладно, смейся над стариком, птенец несмышленый. В один прекрасный день глянешь на небо, расправив плечи, надуешь кого-нибудь на сотню су, деньги в карман – а сам к какой-нибудь красотке. Такова жизнь, Джулиус… И скажешь себе: «Дед Блансар знал меня, он бы понял».

– Правда, что ли, я так сделаю? – рассмеялся мальчик.

Дед снова щелкнул кнутом и, вскинув голову, запел:

С’est là qu’est l’plan de Trochu,

Plan, plan, plan, plan, plan,

Mon Dieu! Quel beau plan!

C’est là qu’est l’plan de Trochu:

Grâce a lui rien n’est perdu![9]

– Сможешь ли ты в шестьдесят пять лет сказать, как и Жан Блансар, что хорошо пожил? Где ты окажешься, сынок, с твоими черными глазками и еврейским личиком? Чего достигнешь?

– Дай кнут. Я тоже хочу щелкнуть.

Джулиус дернул поводья, лошадь затрусила вверх по склону, а дед откинулся на спинку козел, сложив руки на груди и покуривая трубку.

Они уже спустились с холма и свернули налево к Нантеру, но тут далеко впереди показалось облачко белой пыли, взбитой множеством копыт или ног. Одна повозка так бы не напылила. А еще слышался далекий гул голосов – навстречу им двигалась масса странных чужих людей. Лицо деда побагровело, глаза сузились, он тихонько выругался.

– Что это там? – спросил Джулиус, но тут же все понял и, не дожидаясь ответа, вернул поводья деду.

Дед развернул повозку в сторону Пюто.

– Если нас заметили…

Не договорив, он стеганул кнутом, на этот раз не по воздуху, а по крупу лошади.

Повозка понеслась по ухабам, седоков швыряло из стороны в сторону. Старая лошадь мчалась галопом, прижав уши. Джулиус непрестанно оглядывался.

– Они нас догоняют, дедушка!

Облако пыли приближалось, уже стало видно конных солдат во главе с командиром, который отдавал какие-то приказы и махал рукой.

Жан Блансар усмехнулся.

– Ну же, давай, красавица! – крикнул он лошади и всучил поводья Джулиусу. – Держись середины дороги и не оглядывайся.

Мальчик повиновался.

– А ты что будешь делать?

– Пальну по ним.