– Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа.

– Почему? – спросил Браун и повернулся к ней – до этой минуты круглое лицо его было обращено к небу.

– Он ненавидел моего мужа, потому что это так необычно, я просто даже не знаю, как сказать… потому что…

– Да? – терпеливо промолвил Браун.

– Потому что мой муж его не ненавидел.

Отец Браун лишь кивнул и, казалось, все еще слушал; одна малость отличала его почти от всех детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов, – когда он ясно понимал, в чем дело, он не притворялся, будто не понимает.

Миссис Боулнойз подошла еще на шаг ближе к нему, лицо ее освещала все та же сдержанная уверенность.

– Мой муж – великий человек, – сказала она. – А сэр Клод Чэмпион не был великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда не был ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте – ни о чем таком он вовсе не мечтал, – это чистая правда. Он не ждет, что его мысли принесут ему славу, все равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В этом отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все еще любит Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался бы, если бы кто-нибудь за обедом проделал ловкий фокус. Но ничто не могло пробудить в нем зависть к Чэмпиону. А Чэмпион жаждал, чтобы ему завидовали. На этом он совсем помешался, из-за этого покончил с собой.

– Да, мне кажется, я начинаю понимать, – сказал отец Браун.

– Ну, неужели, вы не видите? – воскликнула она. – Все рассчитано на это… и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в домике у самого своего порога, точно нахлебника… чтобы Джон почувствовал себя неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни о чем таком и не думает, все равно как ну, как рассеянный лев. Чэмпион вечно врывался к Джону в самую неподходящую пору или во время самого скромного обеда и старался изумить каким-нибудь роскошным подарком или праздничным известием или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль-Рашид, а Джон очень мило принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один ленивый школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и Джон ни разу бровью не повел, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался.

– И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, – произнес отец Браун. – И он сказал: «Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских».

– Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить мне отослать в журнал некоторые его гипотезы, – продолжала миссис Боулнойз. – Ими заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять у Джона интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но когда он узнал, что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве, досталась еще и эта кроха успеха, лопнуло последнее звено, которое сдерживало его бесовскую ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви и чести, что стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь гнусное ухаживание. Я отвечу, отклонить его я могла лишь одним способом, – объяснив все мужу, но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу не дано летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и сейчас. Если вы всеми словами скажете ему «Чэмпион хочет украсть у тебя жену», – он сочтет, что шутка грубовата, а что это отнюдь не шутка – такая мысль не найдет доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен был прийти посмотреть наш спектакль, но когда мы уже собрались уходить, он сказал, что не пойдет: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг потерял всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там в парке, он погиб от зависти и оттого, что не сумел возбудить зависть, а Джон сидит в столовой и читает книгу.

Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал:

– В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое место, миссис Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает книгу. Тот самый американский репортер сказал мне, что был у вас дома и ваш дворецкий объяснил ему, что мистер Боулнойз все-таки отправился в Пендрегон-парк.

Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули еще ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх.

– Как? Что вы хотите сказать? – воскликнула она. – Слуг никого не было дома, они все смотрели представление. И мы, слава богу, не держим дворецкого!

Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой-то нелепый волчок.

– Что? Что? – закричал он, словно подброшенный электрическим током. – Послушайте… скажите… ваш муж услышит, если я позвоню в дверь?

– Но теперь уже вернулись слуги, – озадаченно сказала миссис Боулнойз.

– Верно, верно! – живо согласился священник и резво зашагал по тропинке к воротам. Только раз он обернулся и сказал: – Найдите-ка этого янки, не то «Преступление Джона Боулнойза» будет завтра красоваться большими буквами во всех американских газетах.

– Вы не понимаете, – сказала миссис Боулнойз. – Джона это ничуть не взволнует. По-моему, Америка для него пустой звук.

Когда отец Браун подошел к дому с ульем и сонным псом, чистенькая служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под абажуром, – в точности так, как говорила его жена. Тут же стоял графин с портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.

«Он сидит так по меньшей мере полчаса», – подумал отец Браун. По правде говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с тех самых пор, как со стола убрали обеденную посуду.

– Не вставайте, мистер Боулнойз, – как всегда приветливо и обыденно сказал священник. – Я вас не задержу. Боюсь, я помешал вашим ученым занятиям.

– Нет, – сказал Боулнойз, – я читал «Кровавый палец».

При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил в нем глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием.

Он отложил кровожадный роман в желтой обложке, совсем не думая, как неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не пошутил по этому поводу. Джон Боулнойз был рослый, медлительный в движениях, с большой седой, лысеющей головой и крупными, грубоватыми чертами лица. На нем был поношенный и очень старомодный фрак, который открывал лишь узкий треугольник крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался смотреть свою жену в роли Джульетты.

– Я не стану надолго отрывать вас от «Кровавого пальца» или от иных потрясающих событий, – с улыбкой произнес отец Браун. – Я пришел только спросить вас о преступлении, которое вы совершили сегодня вечером.

Боулнойз смотрел на него спокойно и прямо, но его большой лоб стал наливаться краской, казалось, он впервые в жизни почувствовал замешательство.

– Я знаю, это было странное преступление, – негромко сказал Браун. – Возможно, более странное, чем убийство… для вас. В маленьких грехах иной раз трудней признаться, чем в больших… но потому-то так важно в них признаваться. Преступление, которое вы совершили, любая светская дама совершает шесть раз в неделю, и, однако, слова не идут у вас с языка, словно вина ваша чудовищна.

– Чувствуешь себя последним дураком, – медленно выговорил философ.

– Знаю, – согласился его собеседник, – но нам часто приходится выбирать: или чувствовать себя последним дураком, или уж быть им на самом деле.

– Не понимаю толком, почему я так поступил, – продолжал Боулнойз, – но я сидел тут и читал и был счастлив, как школьник в день, свободный от уроков. Так было беззаботно, блаженно… даже не могу передать… сигары под боком… спички под боком… впереди еще четыре выпуска этого самого «Пальца»… это был не просто покой, а совершенное довольство. И вдруг звонок в дверь, и долгую, бесконечно тягостную минуту мне казалось – я не смогу подняться с кресла… буквально физически, мышцы не сработают. Потом с неимоверным усилием я встал, потому что знал – слуги все ушли. Отворил парадное и вижу: стоит человечек и уже раскрыл рот – сейчас заговорит, и блокнот раскрыл – сейчас примется записывать. Тут я понял, что это газетчик-янки, я про него совсем забыл, Волосы у него были расчесаны на пробор, и, поверьте, я готов был его убить…

– Понимаю, – сказал отец Браун. – Я его видел.

– Я не стал убийцей, – мягко продолжал автор теории катастроф, – только лжесвидетелем. Я сказал, что я ушел в Пендрегон-парк, и захлопнул дверь у него перед носом. Это и есть мое преступление, отец Браун, и уж не знаю, какое наказание вы на меня наложите.

– Я не стану требовать от вас покаяния, – почти весело сказал священник, явно очень довольный, и взялся за шляпу и зонтик. – Совсем наоборот. Я пришел как раз для того, чтобы избавить вас от небольшого наказания, которое, в противном случае, последовало бы за вашим небольшим проступком.

– Какого же небольшого наказания мне с вашей помощью удалось избежать? – с улыбкой спросил Боулнойз.

– Виселицы, – ответил отец Браун.

Волшебная сказка отца Брауна

Живописный город-государство Хейлигвальденштейн был одним из тех игрушечных королевств, которые и по сей день составляют часть Германской империи. Он попал под господство Пруссии довольно поздно, лет за пятьдесят до того погожего летнего дня, когда Фламбо и отец Браун оказались в здешнем парке и попивали здешнее пиво. И, как будет ясно из дальнейшего, еще совсем недавно тут не было недостатка ни в войнах, ни в скором суде и расправе. Но при взгляде на город поневоле начинало казаться, будто от него веет детством; в этом самая большая прелесть Германии – этих маленьких, словно из рождественского представления патриархальных монархий, где король кажется таким же привычно домашним, как повар. Немецкие солдаты – часовые у бесчисленных будок странно напоминали немецкие игрушки, а четко вырезанные зубчатые стены замка, позолоченные солнцем, больше всего напоминали золоченый пряник. Ибо денек выдался на редкость солнечный: небо той ярчайшей берлинской лазури, какой и в самом Потсдаме остались бы довольны, а еще вернее – той щедрой густой синевы, какую дети извлекают из грошовой коробочки с красками. Даже деревья со стволами в серых рубцах от старости казались молодыми в уборе все еще розовых остроконечных почек и на фоне ярко-синего неба напоминали бесчисленные детские рисунки.