Так заключил мулла свою речь. Между тем полковник Кочрейн, который во время поучения муллы поглядывал по сторонам, наблюдая за дервишами, видел, что они чистили свои ружья, считали патроны, словом, готовились к бою. Оба эмира совещались между собой, с мрачными, озабоченными лицами, а начальник сторожевого патруля во время разговора несколько раз указывал рукой в направлении Нила. Было несомненно, что спасение было возможно, если бы пленным удалось протянуть еще несколько часов. Верблюды еще не успели отдохнуть и собраться с силами, а погоня, если она была действительно недалеко, могла почти наверное рассчитывать нагнать караван.

– Бога ради, Фардэ, – проговорил Кочрейн, – постарайтесь продержать его еще хоть часок. Мне кажется, для нас представляется возможность спасения, если только мы сумеем протянуть это дело хоть час или полтора. Вступайте с ним скорее в длинные прения на религиозные темы!

Но чувство оскорбленного достоинства у француза не так-то легко угомонить. Monsieur Фардэ сидел надутый, прислонясь спиной к стволу пальмы, и, сердито хмуря брови, упорно молчал.

– Ну же, Фардэ, – воскликнул Бельмонт, – не забывайте, голубчик, что все мы надеемся на вас!

– Пусть полковник Кочрейн объясняется с ним, – ответил брезгливо француз, – он слишком много себе позволяет!

– Да полно вам, – сказал Бельмонт примирительным тоном, – я уверен, что полковник готов выразить свои сожаления о случившемся и сознаться, что он был неправ!

– Нет, ничего подобного я не подумаю сделать! – ворчливо возразил Кочрейн.

– Но, господа, это не более, как частная ссора, – поспешно продолжал Бельмонт, – а мы просим вас, Фардэ, говорить за нас ради блага всех нас: ведь никто лучше вас не сумеет этого сделать!

Но француз только пожал плечами и стал еще мрачнее.

Мулла смотрел то на одного, то на другого, и добродушное, благорасположенное выражение его лица заметно сглаживалось; углы рта раздражительно вздернулись; черты приняли суровое и строгое выражение.

– Что, эти неверные смеются над нами, что ли? – спросил он драгомана.

– Почему они разговаривают между собой и ничего не имеют сказать мне?

– Он, по-видимому, теряет терпение, – сказал Кочрейн, – быть может, действительно будет лучше, если я попытаюсь сделать, что могу, раз этот упрямый субъект подвел нас в самый критический момент!

Но в этот момент догадливый ум женщины нашел-таки способ уломать заартачившегося француза.

– Я уверена, что monsieur Фардэ как француз, следовательно, человек безупречно галантный и рыцарски любезный к дамам, никогда не допустит своему оскорбленному самолюбию помешать исполнению данного им обещания и его долга по отношению к беспомощным! – произнесла миссис Бельмонт.

В одну минуту Фардэ очутился на ногах и, приложив руку к сердцу, воскликнул:

– Вы поняли мою натуру, madame! Я не способен оставить женщину в критический момент и сделаю все, что в моих силах в данном случае. Так вот, Мансур, – обратился он тотчас же к переводчику, – скажи этому святому старцу, что я готов обсуждать с ним от имени всех нас высокие вопросы его религиозных верований!

И Фардэ повел прения и переговоры с таким искусством, что все невольно ему дивились и тон и речь его производили такое впечатление, что он сильно заинтересован данным вопросом, что он вполне склоняется на сторону представляемых ему убеждений, но что его еще смущает одна небольшая подробность, требующая разъяснения. При этом все его расспросы и недоумения до того искусно переплетались с льстивыми похвалами мулле, его просвещенному уму, его житейской мудрости, что лукавый одинокий глаз муллы заблистал радостью, и он, полный надежды на успешное обращение неверных, переходил охотно и с видимым удовольствием от разъяснений к разъяснениям, пока небо не приняло прозрачную темную окраску и большие ясные звезды не вырезались на его темно-фиолетовом фоне, а зеленая листва пальм не стала казаться почти черной на фоне неба. Наконец, умиленный и растроганный мулла заявил:

– Теперь я вижу, возлюбленные чада мои, что вы вполне готовы вступить в лоно ислама, да и пора: сигнал гласит, что вскоре мы должны выступать. А приказание эмира Абдеррахмана было такого рода, чтобы вы приняли то или другое решение прежде, чем мы покинем эти колодцы!

– Но, отец мой, я бы желал получить от вас еще некоторые разъяснения, – сказал Фардэ, стараясь протянуть время. – Мне доставляет истинное наслаждение слушать ваши поучения: они несравненно выше тех, какие мы слышали от других проповедников!

Но на этот раз хитрая уловка француза не удалась; мулла уже поднялся со своего места, и в единственном глазу его мелькнуло подозрение.

– Дальнейшие разъяснения, – отвечал он, – я могу дать вам потом, так как мы будем продолжать путешествие вместе до Хартума! – с этими словами он отошел к костру и, нагнувшись с торжественной важностью тучного человека, взял два полуобгорелых сука, которые и положил накрест на землю перед пленными. Дервиши собрались сюда толпой, подстрекаемые любопытством и желая видеть, как неверные будут приняты в лоно ислама. Они стояли неподвижно, опершись на свои длинные копья в полумраке надвигающихся сумерек, а за их спинами вздымались длинные шеи и грациозные головы верблюдов.

– Ну, – произнес мулла, и голос его уже не звучал ласково и убедительно, как раньше, – теперь у вас уже не остается времени для размышлений. Смотрите: здесь, на земле, из этих двух суков я сделал крест – этот смешной и глупый, суеверный символ вашей прежней веры. Вы должны попрать его своими ногами в знак того, что отрекаетесь от него; затем должны поцеловать Коран в знак того, что принимаете его. А если еще нуждаетесь в моих поучениях, то я с радостью преподам их впоследствии!

Теперь все четверо мужчин и три женщины поднялись, чтобы идти навстречу ожидавшей их участи. За исключением только мисс Адамс и миссис Бельмонт, никто из них не имел серьезных и глубоких религиозных убеждений, а некоторые даже упорно отрицали все, что олицетворял собою этот символ креста. Но в каждом из них говорило самолюбие европейца, гордость белой расы, заставлявшая возмущаться подобным поступком, как отречение от веры своих отцов и попрание символа этой веры. И вот самолюбие, это вовсе не христианское побуждение, готово было превратить всех этих совсем неверующих и нерелигиозных людей в добровольных мучеников за веру Христа. Густолиственные вершины пальм тихо шелестели над ними в воздухе; откуда-то издали доносились звуки бешеного голоса верблюда, мчавшегося по пустыне.

– Что-то приближается! – шепнул Кочрейн французу. – Постарайтесь протянуть еще хоть минут пять, Фардэ; от этого, быть может, зависит наше спасение!

Фардэ едва заметно утвердительно кивнул головою и, обращаясь к драгоману, начал:

– Передай этому святому отцу, что я совершенно готов принять его учение, а также и все остальные, но только мы желали бы, чтобы он подтвердил нам это учение каким-нибудь чудом, как это может сделать каждая истинная религия! Пусть он совершит чудо, какое-нибудь знамение, которое бы воочию убедило нас, что ислам – самая могущественная и самая сильная религия!

Известно, что при всей своей сдержанности и важности арабы таят в себе немалое любопытство. Шепот в толпе показал что слова француза задели их всех за живое; каждому из них захотелось тоже увидеть чудо. Мулла растерянно оглянулся, но затем, оправившись от овладевшего было им смущения, отвечал:

– Такие дела, как чудесные знамения и чудеса, – во власти Аллаха, и нам не предоставлено права нарушать Его законы. Но если сами вы можете представить нам подобные доказательства правоты своей веры, то пусть мы станем свидетелями их!

Француз торжественно выступил вперед и, подняв вверх руку, в которой у него ничего не было, снял большой блестящий финик с бороды самого муллы. Этот финик он проглотил на глазах у всех и в тот же момент снова достал его из локтя своей левой руки. Он уже не раз давал подобные представления на самом «Короско» для увеселения своих спутников и всегда вызывал смех и шутки с их стороны, так как нельзя было сказать, чтобы он был особенно ловок в этом деле. Но теперь от этого нехитрого искусства могла зависеть судьба всех их. Глухой шепот удивления и восхищения пробежал среди собравшихся кругом арабов и усилился еще более, когда вслед за тем Фардэ вынул такой же финик из ноздрей одного из верблюдов и потом засунул его в ухо, где он, по-видимому, совершенно исчез. Что все эти чудеса совершались посредством появления из рукава и исчезновения в рукаве фокусника, конечно, не было секретом для европейцев. Но полумрак сумерек весьма благоприятствовал успеху monsieur Фардэ, и его восхищенные зрители до того увлеклись его искусством, что даже не заметили, как какой-то человек верхом на верблюде осторожно проехал между стволами пальм и скрылся во мгле. Все обошлось бы, быть может, вполне благополучно, если бы Фардэ, возгордившись своей удачей, не вздумал повторить еще раз своего фокуса и при этом неловком движении не выронил финика раньше времени из руки, обнаружив таким образом свой секрет. Он хотел было поправиться и повторить еще раз опыт, но уже было поздно: мулла сказал что-то одному арабу, и тот ударил Фардэ толстым древком своего копья по спине.

– Довольно с нас этой детской забавы, – гневно воскликнул мулла, – что мы, ребята малые, что ли, что ты стараешься обмануть нас такими штуками?! Вот крест и вот Коран, что из двух выбираете вы?

Фардэ беспомощно оглянулся на своих сотоварищей по несчастью.

– Я ничего более не могу сделать! Вы просили пяти минут отсрочки, я доставил их вам; больше я ничего не в силах сделать! – обратился он к полковнику Кочрейну.

– И, быть может, этого довольно! – ответил тот. – Вот и оба эмира! – добавил он.

В это время всадник, бешеная скачка которого по пустыне доносилась все время до слуха пленных, теперь подскакал к двум эмирам и сделал им какое-то краткое донесение, ткнув при этом указательным пальцем в том направлении, откуда он примчался. Обменявшись несколькими словами между собой, эмиры направились к той группе, центром которой являлись пленные. Высоко подняв над головою руку, величавый седобородый эмир обратился к арабам с отрывистой, краткой, но воодушевленной речью, на которую те отвечали дружным хором, и огонь, горевший в его больших, гордых и жестоких черных глазах, отразился в глазах каждого из слушавших его арабов. Казалось, эти люди не только готовы были, не задумываясь, идти на смерть, как каждый добрый солдат, но даже не желали для себя ничего лучшего, чем кровавая смерть, если только при этом и их руки могли быть обагрены кровью.