– Я с охотой предоставляю свое право вам, Бельмонт, – сказал Кочрейн, – у меня нет ни жены, ни семьи, и едва ли есть даже истинные друзья.

Поезжайте с вашей женой, а я останусь здесь!

– Нет! Нет! На то был уговор! Каждому своя судьба, тут дело было начистоту. Это ваше счастье!

– Эмир приказал сейчас же садиться! – сказал Мансур, и араб потащил полковника за связанные руки к ожидавшему его верблюду.

– Он останется сзади, – обратился эмир к своему помощнику, – и женщины также!

– А этого пса, драгомана?

– Его оставьте с остальными!

– И как быть с ними?

– Всех умертвить! – и эмир ускакал во весь опор, догоняя свой отряд.

Глава 9

Так как ни один из трех пленных не понимал ни слова по-арабски, то и слова эмира остались бы для них непонятны, если бы не отчаянные жесты и возгласы драгомана. После всего его низкопоклонства, ренегатства, всяческого прислуживания арабам, в конце концов, худшие его опасения должны были сбыться. С криком отчаяния кинулся он на землю, моля и прося о пощаде, цепляясь за край одежды эмира своими судорожно скрюченными пальцами. Но тот ногой отшвырнул его, как собаку.

Между тем весь лагерь засуетился. Теперь уже и отряд старого эмира, и сам эмир покинули место привала. Вокруг пленных оставалось всего человек двенадцать арабов с тучным, коренастым парнем, помощником эмира Вад Ибрагима, и кривым муллой. Они не садились на верблюдов, так как должны были участвовать в казни.

Трое пленных по одному виду и выражению лиц этих людей поняли, что им остается недолго ждать. Руки у них все еще были связаны на спине, но арабы их уже не держали, так что они имели возможность обернуться и проститься с женщинами.

– Все, как видно, кончено, Нора, – произнес Бельмонт, – это, конечно, обидно, когда была возможность спасения. Но что делать?! Все, что мы могли сделать, мы уже сделали!

Теперь жена его впервые дала над собой волю своему горю; она судорожно всхлипывала, закрыв лицо руками.

– Не плачь, моя маленькая женушка! Мы с тобой хорошо прожили свое время и всегда были счастливы. Передай мой привет всем друзьям, там, дома. Ты там найдешь на свою долю достаточно и даже с избытком: все бумаги у меня в порядке…

– Ах, Джон, Джон! Зачем ты говоришь мне об этом?! Я без тебя не буду жить!

И горе жены сломило мужество этого сильного мужчины; он спрятал лицо свое в косматой шерсти ее верблюда, и слезы покатились по его щекам.

Между тем мистер Стефенс подошел к верблюду Сади, – и та увидела его измученное, исстрадавшееся лицо и обращенный к ней взгляд.

– Вы не бойтесь ни за себя, ни за тетю, – начал он, – я уверен, что вам удастся бежать от этих арабов! Кроме того, полковник Кочрейн будет заботиться о вас. Египетская кавалерия не может быть далеко теперь, они скоро вас нагонят. Я надеюсь, что вам дадут вдоволь напиться прежде, чем вы покинете эти колодцы. Я бы желал отдать вашей тетушке мою куртку, но боюсь, что не смогу снять ее с себя: руки у меня связаны. Мне так жаль, что ей будет холодно под утро. Пусть она сохранит и прибережет к утру немного хлеба от ужина, чтобы скушать его ранним утром. Это немного облегчит ее…

Стефенс говорил совершенно спокойно, как будто дело шло о сборах на пикник. И невольное чувство удивления и восхищения этим человеком шевельнулось в груди молодой девушки.

– Какой вы хороший человек! – воскликнула она. – Я никогда еще не видела другого такого человека. А еще говорят о святых! Вы же стоите теперь перед самым лицом смерти и думаете только о нас, заботитесь только о нас… – Голос ее дрожал от волнения.

– Мне хотелось бы сказать вам еще одну вещь, Сади, если только вы мне позволите. Я бы умер спокойнее после того. Уже много раз я все собирался поговорить об этом с вами, но боялся, что вы будете смеяться: ведь вы никогда ничего всерьез не принимали. Не правда ли? Но теперь я уже почти неживой человек и потому могу сказать все, что у меня на душе!

– Ах нет, не говорите так, мистер Стефенс! – воскликнула Сади.

– Не буду, если это вас расстраивает. Как я уже сказал вам, мне было бы легче умереть, если бы вы об этом знали, но я не хочу быть эгоистом и в этом отношении; если бы я мог думать, что это омрачит вашу жизнь, то предпочел бы вам ничего не говорить!

– Что же вы хотели сказать мне?

– Я хотел только вам сказать, как я вас любил с того самого момента, как увидел вас… Я, конечно, сознавал, что это смешно, и потому никогда не говорил вам и никому другому, не желая казаться смешным. Но теперь, когда это все равно никакого значения иметь не может, я желал бы, чтобы вы, Сади, об этом знали. Вы, быть может, поверите мне, если я скажу, что эти последние дни, когда мы все время были неразлучны, были бы лучшими и счастливейшими днями моей жизни, если бы вы, Сади, не мучились, не страдали!

Девушка сидела, бледная и безмолвная, и смотрела вниз широко раскрытыми, удивленными глазами на своего взволнованного собеседника. Она не знала, что ей делать и что сказать в ответ на это любовное признанье чуть ли не в минуту смерти. Все это казалось совершенно непонятным ее детскому сердцу, и вместе с тем она чувствовала, что это нечто высокое и прекрасное.

– Я ничего не скажу вам больше, – продолжал Стефенс, – так как вижу, что это только смущает и утомляет вас. Но я хотел, чтобы вы об этом знали. Теперь довольно. Благодарю, что вы так терпеливо выслушали меня. Прощайте, Сади! Я не могу протянуть к вам моей руки, но, быть может, вы протянете мне свою.

Сади протянула ему свою руку, и он почтительно и с глубоким чувством поцеловал ее. Затем он отошел и встал на свое прежнее место.

В течение всей своей деловой жизни, полной постоянной борьбы и успеха, Стефенс, еще ни разу не испытывал такого чувства спокойного удовлетворения, такого радостного довольства, как в эти минуты, когда над головой у него висела смерть. И все это потому, что любовь – это всесильное чувство, изменяющее все кругом, омрачающее или просветляющее в известный момент целый мир, – это единственное совершенное в мире чувство, способное за хватить всецело все существо человека. Сами муки становятся наслаждением, и нужда представляется комфортом, и сама смерть является желанной, когда в душе заговорит голос всесильной любви. Так и у Стефенса в душе было такое ликование, которого не могли смутить близость смерти и свирепые лица палачей. Все это стушевалось в его воображении, превращалось в ничто в сравнении с великой, всепоглощающей радостью, что отныне «она» уже не может смотреть на него, как на случайного знакомого, и в течение всей своей жизни она будет вспоминать о нем.

Полковник Кочрейн сидел на своем верблюде и упорно не отводил глаз от бесконечной пустыни, лежащей по направлению к Нилу.

«Неужели, – думал он, – нет никакой надежды на спасение? Неужели погоня не настигнет нас до самого Хартума?»

Очевидно, те арабы, что толпились около пленных, должны были остаться здесь, когда остальные, сидевшие уже на верблюдах, должны были сопровождать трех женщин и его. Но чего Кочрейн никак не мог понять, так это того, почему палачи до сих пор медлят. Явилось одно предположение, а именно, что они, по свойственной восточным народам утонченной жестокости, выжидали, когда египетская кавалерия будет близко, чтобы эти еще не остывшие трупы их жертв были, так сказать, оскорблением, брошенным в лицо врагу.

Но если так, то сопровождать их должны были не более двенадцати арабов, и полковник стал оглядываться кругом, не увидит ли сзади них дружественного им Типпи-Тилли. Но добродушного негра не было видно! Если бы он и шесть его товарищей были здесь, и если бы Бельмонт мог высвободить свои руки и вооружиться своим револьвером, то им, пожалуй, могло бы удаться выбраться из беды. Но нет, – все сторожившие пленников, все до единого были арабы баггара, люди неподкупные и прежде и превыше всего кровожадные. Типпи-Тилли и остальные, вероятно, уже отправились с передовым отрядом.

– Прощайте, друзья! – крикнул Кочрейн дрогнувшим, надорванным голосом. – Господь благослови и сохрани вас!

В этот самый момент один негр дернул за уздечку его верблюда и погнал его вслед за остальными. Женщины ехали следом, почти не сознавая и не видя ничего перед собой. Но их отъезд был настоящим облегчением для трех обреченных на смерть мужчин.

– Я рад, что они уехали! – сказал Стефенс, вздохнув с облегчением.

– Да, да, так лучше! – подтвердил Фардэ. – Но долго ли нам ждать конца?

– Вероятно, не особенно долго, – угрюмо отозвался Бельмонт. – Смотрите, арабы уже обступают нас!

И полковник, и все три женщины оглянулись, когда, выехав из котловины оазиса, они поднялись на гребень. Там, внизу, между прямыми стволами пальм, догорали угли угасающего костра, а немного дальше, среди кучи арабов, они в последний раз смутно различали белые полотняные шлемы мужчин. Минуту спустя их верблюдов погнали усиленной рысью, и когда они снова оглянулись назад, то уже не могли ничего различить.

Обширная беспредельная пустыня, залитая трепетным лунным светом, поглотила и цветущий оазис, и его грациозную группу пальм, и умирающий красный огонь костра. Над всем раскинулось бархатисто-черное небо с громадными яркими звездами, которые безучастно смотрели на все земное, – на все скорби и радости людей.

Женщины молчали, подавленные горем, полковник тоже молчал, не находя, что сказать. Да и что мог он сказать им теперь? Но вдруг все четверо вздрогнули и точно пробудились ото сна, а Сади громко вскрикнула: среди безмолвия тихой ночи до них донесся резкий сухой звук ружейного выстрела, за ним другой, затем еще несколько одновременно и, погодя, еще один.

– Это, быть может, погоня, египетская кавалерия! – воскликнула миссис Бельмонт.

– Да, да! – прошептала Сади. – Это, наверно, египетский отряд!

Кочрейн молча продолжал прислушиваться. Но все стало тихо. Тогда он набожно обнажил голову и на мгновение прикрыл рукой глаза.