– Что это такое? – успел спросить Булль у Сайма. – Еще одна шутка Председателя?

– Не знаю, – отвечал Сайм, устало опускаясь на подушки. – Если это и шутка, то в вашем духе. Добрая.

Невольные искатели приключений пережили их немало, но ни одно не поразило их так, как эта нежданная роскошь. К бедам они притерпелись, когда же все пошло на лад, им стало не по себе. Они и отдаленно не могли представить, что это за кареты; но с них хватало того, что это кареты, да еще и с мягкими сиденьями. Они не могли понять, что за старик их встретил; но с них хватало того, что он привел их к экипажам.

Сайм ехал сквозь плывущую мглу деревьев, расслабившись и забывшись. Как всегда в своей жизни, он шел, воинственно задрав бородку, пока что-то можно было сделать; когда же от него ничего не зависело, он в счастливом изнеможении откинулся на подушки.

Очень медленно, очень смутно обнаружил он, как хороши дороги, по которым его везут. Он увидел, что экипаж миновал каменные ворота, въехал под сень листвы – наверное, то был парк – и неспешно поднялся по склону, поросшему деревьями, но слишком аккуратному, чтобы назвать его лесистым. Тогда, словно пробуждаясь от крепкого, целительного сна, он стал находить радость в каждой мелочи. Он ощутил, что изгородь как раз такая, какою и должна быть; что изгородь – как войско, которое тем живее, чем четче его дисциплина. За изгородью он увидел вязы и подумал о том, как весело лазить на них мальчишкам. Вдруг карета резко свернула, и перед ним, внезапно и спокойно, предстал невысокий длинный дом, подобный узкому длинному облаку в мягких лучах заката. Позже шестеро друзей спорили о том, кто что подумал, но согласились, что почему-то каждому из них дом этот напомнил детство. Причиной была верхушка вяза или кривая тропинка, уголок фруктового сада или узорное окно; однако каждый знал, что место это вошло в его сознание раньше, чем собственная мать.

Когда кареты подкатили к другим воротам, широким и низким, словно вход в пещеру, навстречу путникам вышел еще один слуга в такой же ливрее, но с серебряной звездой на сизой груди.

– Ужин в вашей комнате, сэр, – вежливо и величаво сказал он удивленному Сайму.

Все в том же изумлении, как под гипнозом, Сайм поднялся вслед за учтивым слугой по широкой дубовой лестнице и вступил в блистательную анфиладу комнат, слов– но и предназначенных для него. Повинуясь инстинкту сословия, он подошел к высокому зеркалу, чтобы поправить галстук или пригладить волосы, и увидел, каким страшным он стал: кровь текла по исцарапанному лицу, волосы торчали клочьями желтой травы, костюм обратился в длинные лохмотья. Сразу же перед ним встала вся загадка в виде простых вопросов: как он здесь очутился, как он отсюда выйдет? И тут же слуга в голубой ливрее торжественно промолвил:

– Я приготовил вам платье, сэр.

– Платье! – насмешливо воскликнул Сайм. – У меня нет другой одежды, только эта, – и он приподнял два длинных фестончатых лоскута, словно собирался сделать пируэт.

– Мой господин велел передать, – продолжал служитель, – что сегодня костюмированный бал. Он хочет, чтобы вы надели костюм, который я приготовил. А пока что не откажитесь отведать холодного фазана и бургундского, ибо до пира осталось еще несколько часов.

– Холодный фазан – хорошая штука, – задумчиво сказал Сайм, – а бургундское и того лучше. Но больше всего я хотел бы узнать, что тут творится, какой мне положен костюм и где он?

Загадочный слуга поднял с низкого дивана длинное сине-зеленое одеяние, сбрызнутое яркими звездами и полумесяцами. На груди красовалось золотое солнце.

– Вы оденетесь Четвергом, сэр, – почтительно сказал слуга.

– Четвергом!.. – повторил Сайм. – Звучит не слишком уютно.

– Напротив, сэр, – заверил его слуга. – Это очень теплый костюм. Он застегивается сверху донизу.

– Ничего не понимаю, – сказал Сайм и вздохнул. – Я так привык к неприятным похождениям, что приятные мне не под силу. Разрешите спросить, почему я больше похож на четверг в зеленом балахоне, испещренном светилами? Насколько мне известно, они видны всю неделю. Помнится, мне довелось видеть луну во вторник.

– Простите, сэр, – сказал слуга, – для вас приготовлена и Библия. – И он почтительно и непреклонно указал на первую главу Книги Бытия.

Речь шла о четвертом дне творения; но, видимо, здесь предполагали, что счет надо начинать с понедельника. Сайм в недоумении прочитал:

«И сказал Бог, да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов; и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Бог два светила великие: светило большое, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды; и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвертый». [28]

– Нет, ничего не пойму, – сказал он, опускаясь на стул. – Кто эти люди, поставляющие дичь и вино, зеленые одежды и Библии? Быть может, они поставляют все на свете?

– Да, сэр, – серьезно ответил слуга. – Не помочь ли вам одеться?

– Ладно, напяливайте эту хламиду! – в нетерпении отвечал Сайм. Но как ни прикидывался он небрежным, его охватила небывалая легкость, когда вокруг него, словно так и нужно, заколыхались сине-зеленые с золотом одежды. Когда же он понял, что одежды эти надо препоясать мечом, к нему вернулись полузабытые мальчишеские мечтанья. Выходя, он дерзко, как трубадур, закинул через плечо край плаща; ибо маскарад этот не скрывал, а открывал человека.


Глава XV

ОБВИНИТЕЛЬ

Проходя по коридору, Сайм увидел Секретаря, стоявшего на самом верху лестницы. Никогда еще этот человек не казался столь благородным. Черный хитон ниспадал до самых его стоп, а сверху вниз, от ворота, шла чисто-белая полоса, подобная лучу света. Все это походило на строгую одежду жреца. Сайму не пришлось рыться ни в памяти, ни в Библии – он вспомнил и так, что в первый день творенья свет отделился от тьмы. Само одеяние напомнило бы об этом; но поэт порядка ощутил к тому же, что простое сочетание белого с черным как нельзя лучше выражает скорбную, строгую душу Секретаря, исполненную пламенной искренности и ледяного гнева, которые подвигли его на борьбу с анархистами и помогли так легко сойти за одного из них. Как ни радостно было все вокруг, глаза Понедельника глядели невесело. Ни запах пива, ни благоухание сада не отвлекли его; он алкал правды.

Если бы Сайм увидел себя, он понял бы, что и он впервые стал самим собою. Секретарь был философом, возлюбившим первоначальный, лишенный очертаний свет; Сайм – поэтом, вечно стремящимся воплотить этот свет в ощутимые, четкие предметы, в солнце и звезды. Философ может порою любить бесконечность, поэт всегда любит конечное. Величайший миг для него – не сотворение света, а сотворение солнца и луны.

Спускаясь с лестницы, они настигли Рэтклифа в охотничьем камзоле и плаще весенних зеленых тонов, украшенном узором ветвей. Он воплощал тот третий день, когда была создана Земля в ее зеленом наряде; и простое умное лицо, дышащее незлым сомнением, как нельзя лучше сочеталось с его одеждой.

Через низкие широкие ворота их провели в очень большой, очень старый сад, где в трепетном свете костров и факелов плясали ряженые. Костюмы были поис– тине безумны, и Сайму показалось, будто здесь – все, что только существует на свете. Был тут и человек, одетый мельницей с огромными крыльями, и человек, одетый слоном, и человек, одетый воздушным шаром; эти двое держались вместе, видимо, напоминая о недавних нелепых приключениях. Со странным трепетом Сайм подметил, что один танцор одет клюворогом – странной птицей, чей клюв вдвое больше тела, запечатлевшейся в его памяти, пока он бежал по длинной аллее зоологического сада.

Были здесь и тысячи других странностей – и пляшущий фонарь, и пляшущий корабль, и пляшущая яблоня, словно все обычные вещи, какие только есть в деревне и в городе, пустились в пляс под веселую музыку безумного шарманщика. Через много лет, немолодым человеком, Сайм не мог видеть ни фонаря, ни яблони, ни мельницы, чтобы не ощутить, что это – плясун, сбежавший с карнавала.

С одной стороны лужайки, на которой плясали пары, возвышался зеленый уступчатый склон, обычный в старых садах. На нем стояли полумесяцем семь кресел, престолы семи дней. Гоголь и доктор Булль уже сидели на местах, де Вормс взбирался на свое. Простоту Вторника как нельзя лучше выражала одежда, падавшая серо-серебряными складками, подобными завесе проливного дождя; то было разделение вод. Пятница, в чей день были созданы низшие формы жизни, облачился в мутно-лиловый хитон, на котором распластались лупоглазые рыбы и диковинные птицы, причудливые и нечеткие, как он. Камзол Субботы, последнего дня творенья, украшали геральдические звери, золотые и алые, а на коньке его шлема стоял человек. Доктор удобно расселся в кресле, сияя улыбкой, – присяжный поборник надежды в своей стихии.

Один за другим садились скитальцы на странные свои престолы, и всякий раз парк оглашали крики, словно толпа приветствовала царей. Звенели кубки, трещали факе– лы, взлетали в воздух украшенные перьями шляпы. Тех, кому предназначались кресла, славили свыше меры. Но среднее кресло оставалось пустым.

Сайм, сидевший по левую руку от него, посмотрел на Секретаря, сидевшего по правую, и тот сказал, едва разжимая губы:

– Быть может, он лежит мертвый на поляне.

И в тот же миг море лиц страшно и прекрасно изменилось, словно разверзлось небо за спинками кресел. Безмолвно и просто, как тень, Воскресенье прошел сквозь толпу и уселся между Секретарем и Саймом. На нем был хитон грозной белизны; волосы серебристым пламенем вздымались над челом.

Долго, быть может – часами, плясал многолюдный маскарад под звуки веселой, возносящей душу музыки. Каждая пара казалась неповторимым рассказом; фея, танцующая с почтовым ящиком, или крестьянка с месяцем были нелепы, как Зазеркалье, и серьезны, как повесть о любви. Наконец толпа стала редеть. Все потянулись кто в аллеи, кто – к поляне у дома, где дымились в котлах диковинные варева, благоухающие элем и вином. Над ними, на возвышении, ревел в тагане огромный костер, освещавший всю округу, озаряя мягким отблеском очага серый и коричневый лес и согревая пустоту поднебесья. Однако и ему пришло время померкнуть. Едва различимые кучки людей теснились у котлов и пропадали, болтая и смеясь, в покоях старого дома. Вскоре в саду осталось десять гостей, потом – четверо, и наконец последний вбежал в дом, окликая приятелей. Огонь погас, неспешно засверкали яркие звезды. Семеро странных людей, как семь изваяний, сидели на каменных престолах, ни слова не говоря.