Наконец Сайм смог поведать о своих немыслимых приключениях, начиная с той минуты, когда Грегори привел его в кабачок у реки. Он говорил не спеша, наслаждаясь речью, словно беседовал со старыми друзьями. Не менее словоохотлив был и тот, кто изображал профессора де Вормса; а история его была почти так же нелепа.

– Грим у вас хороший, – заметил Сайм, попивая вино, – куда лучше, чем у Гоголя. Даже в самом начале он показался мне чересчур мохнатым.

– Разные школы… – задумчиво сказал профессор. – Гоголь – идеалист. Он изобразил идеал, саму идею анархиста. Я – реалист; я – портретист. Впрочем, это неточно: я – портрет.

– Не понимаю, – сказал Сайм.

– Портрет, – повторил профессор. – Портрет знаменитого де Вормса. Если не ошибаюсь, сейчас он в Неаполе.

– Вы загримировались под него, – сказал Сайм. – Неужели он не знает, что вы используете всуе его внешность?

– Знать-то он знает, – весело откликнулся новый друг.

– Почему же он не обличит вас? – спросил Сайм, и профессор ответил:

– Потому что я его обличил.

– Объясните получше, – сказал Сайм.

– С удовольствием, – согласился прославленный иноземный философ, – если вы готовы слушать мой рассказ. Я актер, фамилия моя Уилкс. Когда я еще играл, я встречался с богемным да и много худшим сбродом – с отбросами скачек, с отбросами сцены, а то и с политическими эмигрантами. В одном прибежище изгнанных сновидцев меня познакомили со знаменитым немецким нигилистом, профессором де Вормсом. Теорий его я толком не понял, но вид у него был гнусный, и я к нему присмотрелся. По-видимому, он как-то доказал, что Бог – начало разрушительное, и потому призывал неустанно и неумолимо разрушать все на свете. Он прославлял силу, сам же был хромым, подслеповатым и еле двигался. Когда мы встретились, я был в ударе и он так не понравился мне, что я решил его сыграть. Будь я художником, я бы нарисовал карикатуру, ноя актер и стал карикатурой сам. Гримируясь, я думал, что безбожно искажаю его мерзкую внешность. Входя в комнату, где сидели почитатели, я ожидал, что все расхохочутся, а если зашли далеко – разозлятся. К великому моему удивлению, меня встретила почтительная тишина, сменившаяся восхищенным ропотом, лишь только я заговорил. Да, я пал жертвой своего дарования. Я играл слишком тонко, слишком хорошо, и они поверили, что перед ними – сам проповедник нигилизма. В то время я был молод, мыслил здраво и, признаюсь, очень расстроился. Не успел я опомниться, как ко мне подбежали двое или трое из самых ярых поклонников и, пылая гневом, сказали, что в соседней комнате меня тяжко оскорбляют. Я спросил, в чем дело, и обнаружил, что какой-то нахал загримировался под меня самым непотребным образом. Выпил я больше, чем следовало, и сдуру решил довести игру до конца. Когда настоящий профессор вошел в комнату, его встретили гневные крики и мой удивленный, леденящий взгляд.

Надо ли говорить, что мы сцепились? Пессимисты, кишевшие вокруг, пытливо глядели то на меня, то на него, пытаясь определить, кто дряхлее. Выиграл, конечно, я. Больной старик не может быть такой развалиной, как молодой актер в расцвете сил. Что поделаешь, он и на самом деле еле двигался, куда уж тут играть калеку! Тогда он попробовал сразиться со мной на поприще мысли. Но я победил его простым приемом. Когда он изрекал что-нибудь такое, чего никто, кроме него, не мог понять, я отвечал то, чего не понимал и сам.

«Навряд ли вы полагаете, – сказал он, – что эволюция есть чистое отрицание, ибо ей свойственны пробелы, без которых нет различия». Я с искренним презрением возразил: «Это вы вычитали у Пинквертса! Глюмпе давно опроверг предположение, что инволюция функционирует евгенически!» Незачем и говорить, что на свете никогда не было ни Пинквертса, ни Глюмпе. Как ни странно, окружающие превосходно их знали; профессор же, видя, что высокоумная загадочность отдает его во власть не слишком честного противника, прибегнул к более привычным видам юмора. «Что ж, – язвительно произнес он, – вы побеждаете, как мнимая свинья у Эзопа». – «А вы, – отвечал я, – погибаете, как еж у Монтеня». (Надо ли объяснять, что Монтень и не мыслил о еже?) «Ваши трюки фальшивы, – сказал он, – как ваша борода». Я не смог достойно ответить на это вполне резонное, даже меткое замечание, но громко рассмеялся, ответив наугад: «Нет, как башмаки пантеиста!» – а затем отвернулся, всем видом своим выражая триумф. Профессора выставили, впрочем, довольно мирно, хотя кто-то прилежно пытался оторвать ему нос. Теперь он слывет по всей Европе забавнейшим шарлатаном. Серьезность и гнев только прибавляют ему забавности.

– Я понимаю, – сказал Сайм, – ради шутки можно прилепить на один вечер грязную бороду. Но никак не пойму, почему вы ее не сняли.

– Подождите, – ответил актер. – Меня проводили почтительными аплодисментами, и я заковылял по темной улице, собираясь, уйдя подальше, шагать нормально. Свернув за угол, я с удивлением ощутил, что кто-то положил мне руку на плечо. Оглянувшись, я увидел огромного полисмена. Он сказал, что меня ждут. Я принял мерзейшую позу и закричал с немецким акцентом: «Да, меня ждут угнетенные всего мира! Вы хватаете меня, ибо я – прославленный анархист де Вормс!» Полисмен невозмутимо заглянул в какую-то бумажку. «Нет, сэр, – сказал он, – не совсем так. Я задерживаю вас, ибо вы не анархист де Вормс». Такое преступление не очень тяжко, и я пошел за ним без особой тревоги, хотя и сильно удивился. Меня провели через несколько комнат к какому-то начальнику, который объяснил мне, что организуют крестовый поход против анархии и мой успешный маскарад может сильно помочь в этом деле. Он предложил мне хорошее жалованье и дал вот эту карточку. Беседовали мы недолго, но меня поразили его юмор и могучий разум, хотя я мало могу о нем сказать, потому что…

Сайм положил нож и вилку.

– Знаю, – сказал он. – Потому что вы говорили с ним в темной комнате.

Профессор де Вормс кивнул и допил вино.


Глава IX

ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ

– Славная штука бургундское, – горестно сказал профессор, ставя стакан.

– Глядя на вас, этого не подумаешь, – сказал Сайм. – Вы пьете его как микстуру.

– Вы уж миритесь с моими особенностями, – попросил профессор. – Мне тоже нелегко. Меня просто распирает веселье, но я так удачно играю паралитика, что не могу остановиться. Даже среди своих, когда притворяться не надо, я мямлю и морщу лоб, словно это и правда мой лоб. Хочется радоваться и кричать, а выходит совсем другое. Вы бы послушали, как я говорю: «Веселей, старина!» Заплакать можно.

– Да, можно, – сказал Сайм. – Но мне кажется, сейчас вы и впрямь немного озабочены.

Профессор вздрогнул и пристально посмотрел на него.

– Однако вы умны, – сказал он. – Приятно работать с таким человеком. Да, я озабочен. Надо разрешить нелегкую задачу. – И он опустил на ладони лысое чело.

Немного погодя он тихо спросил:

– Вы играете на рояле?

– Да, – удивленно ответил Сайм. – Говорят, у меня хорошее туше.

Профессор не отвечал, и он осведомился:

– Как, легче вам?

Профессор долго молчал и наконец изрек из темной пещеры ладоней:

– Наверное, вы неплохо печатаете на машинке.

– Спасибо, – сказал Сайм. – Вы мне льстите.

– Слушайте меня, – сказал актер, – и запомните, с кем мы завтра увидимся. То, что мы намерены сделать, гораздо опасней, чем украсть королевские бриллианты. Мы попытаемся похитить тайну у очень хитрого, очень сильного и очень дурного человека. Я думаю, на свете нет – кроме Председателя, конечно, – такого страшного и непостижимого создания, как этот ухмыляющийся субъект в очках. Вероятно, он не знает той восторженной жажды смерти, того безумного мученичества ради анархии, которым терзается Секретарь. Но в фанатизме Понедельника есть что-то человеческое, трогательное, и это многое искупает. Доктор же груб и нормален, а это гораздо гнуснее, чем болезненная взвинченность. Заметили, какой он живучий и крепкий? Он подскакивает, как мячик. Поверьте, Воскресенье не дремал (дремлет ли он вообще?), когда поместил все планы преступления в круглую черную голову доктора Булля.

– И вы думаете, – вставил Сайм, – что это чудовище смягчится, если я сыграю ему на рояле?

– Не валяйте дурака, – отозвался его наставник. – Я упомянул о пианистах, потому что у них ловкие, подвижные пальцы. Сайм, если вы хотите, чтобы мы остались живы после этой беседы, надо пользоваться сигналами, которых этот мерзавец не поймет. Я изобрел простенький шифр для пяти пальцев. Вот смотрите, – и он пробарабанил по столу «ПЛОХО». – Да, именно «плохо». Слово это понадобится нам не раз.

Сайм налил себе еще вина и начал изучать шифр. Он был умен и ловок, легко решал загадки, легко делал фокусы и быстро научился передавать простые сообщения, как бы невзначай постукивая по столу или по колену. Вино и приятное общество всегда вдохновляли его, и профессору вскоре пришлось бороться с его неуемной фантазией. Проходя через разгоряченный мозг Сайма, новый язык неудержимо разрастался.

– Нам нужны ключевые слова, – серьезно говорил Сайм. – И такие, заметьте, которые передают тончайшие оттенки смысла. Мое любимое слово «соименный», А ваше?

– Перестаньте дурачиться, – молил профессор. – Вы поймите, это очень серьезно.

– Или «разнотравье», – задумчиво продолжал Сайм. – Очень хорошее слово.

– Вы думаете, – сердито спросил профессор, – что нам придется беседовать с ним о траве?

– Можно подойти к предмету с разных сторон, – сказал Сайм, – и невзначай ввести это слово. Например: «Доктор Булль, вы мятежник и помните, конечно, что тиран когда-то посоветовал нам есть траву. И впрямь, многие из нас, глядя на буйное разнотравье…»

– Вы понимаете, – перебил профессор, – что все это очень страшно?

– Прекрасно понимаю, – отвечал Сайм. – Если вам страшно, будьте смешным. Что же еще остается? Мне бы хотелось обогатить ваш язык. Нельзя ли изъясняться и пальцами ног? Правда, пришлось бы разуться во время беседы, а как ты скромно это ни делай…