— Но, видите ли, — начал мистер Саттертуэйт, — такой документ следует подписывать в присутствии двух свидетелей, причем они должны ставить свои подписи одновременно с вами…

Однако Марджери эти мелочи показались не стоящими внимания.

— Какая разница! — сказала она. — Клейтон видела, как я подписывала бумагу, а после меня подписалась сама. Я как раз собиралась звонить, чтобы ко мне прислали дворецкого, но тут явились вы.

Мистер Саттертуэйт не нашелся, что возразить. Он отвинтил колпачок своей авторучки и уже собирался начертать внизу свей автограф, как вдруг замер, не донеся пера до бумаги. Имя, написанное строкой выше, вызвало в нем какое-то смутное беспокойство: Элис Клейтон.

Он силился вспомнить: Элис Клейтон — с этим именем что-то связано… Что-то, имеющее отношение к мистеру Кину… Вернее, к тому, что он сам недавно рассказывал мистеру Кину.

Вспомнил! Элис Клейтон — так звали ту малышку, служанку сестер Баррон. Малышку?.. Люди с годами меняются, но не до такой же степени! К тому же у той Элис были карие глаза… Комната как-то странно покачнулась, закружилась, мистер Саттертуэйт нащупал стул, и откуда-то, словно издалека, раздался взволнованный голос Марджери: «Что с вами? Вам дурно? Ах, Господи, вы больны!..»

Но он уже пришел в себя и, взяв ее за руку, заговорил:

— Милая, теперь мне все ясно. Приготовьтесь услышать поразительную весть. Та, кого вы называете Клейтон, вовсе не Клейтон. Настоящая Элис Клейтон утонула вместе с «Уралией».

Марджери в оцепенении глядела на мистера Саттертуэйта.

— Но… кто же она тогда?

— Думаю, ошибки быть не может. Женщина, которую вы называете Клейтон, — сестра вашей матери, Беатриса Баррон. Помните, вы как-то упомянули, что балка ударила ее по голове? Вероятно, в результате сотрясения она потеряла память, и вот ваша матушка, усмотрев в этом удобную возможность…

— То есть возможность присвоить себе титул? — с горечью переспросила Марджери. — Да, она бы не упустила такого случая. Наверное, нехорошо так говорить о покойной, но такой уж она была человек.

— Из двух сестер Беатриса была старшая, — продолжал мистер Саттертуэйт. — После кончины вашего дяди она должна была унаследовать все, а Барбара ничего. И тогда ваша мать решила объявить раненую девушку своей служанкой, а не сестрой. Позже девушка поправилась и, естественно, поверила, что она Элис Клейтон, служанка. Лишь недавно ее память, вероятно, начала восстанавливаться, но тот удар по голове и проведенные в беспамятстве годы все же да прошли даром: рассудок ее поврежден.

Марджери смотрела на него полными ужаса глазами.

— Она убила маму… И хочет убить меня!.. — еле слышно выдохнула она.

— По всей вероятности, это так, — сказал мистер Саттертуэйт. — В ее помраченном сознании живет лишь одна мысль — что у нее украли наследство, что вы и ваша мать отняли у нее то, что по праву принадлежит ей.

— Но… Но Клейтон же старуха!

С минуту мистер Саттертуэйт ничего не отвечал Перед ним проплывали видения. Седая бесцветная старуха… Сияющая златовласая красавица в лучах каннского солнца… И это — сестры? Возможно ли? Он вспомнил сестер Баррон: они были так похожи друг на друга! И вот, только из-за того, что судьба их сложилась по-разному…

Он тряхнул головой, вновь поражаясь тому, как удивительна и непостижима бывает порой жизнь.

Обернувшись к Марджери, он тихо проговорил:

— Нам, вероятно, следует подняться к ней.

Они нашли Элис Клейтон в ее маленькой швейной мастерской. Она не повернула к вошедшим головы — и скоро стало понятно почему.

— Сердце сдало, — пробормотал мистер Саттертуэйт, трогая окоченевшее плечо. — Что ж, наверное, это к лучшему.

Глава 8

Лицо Елены

1

Мистер Саттертуэйт приехал в оперу. Он сидел один в просторной ложе первого яруса, на двери которой помещалась табличка с его фамилией. Мистер Саттертуэйт, знаток и почитатель искусств, превыше всего ценил музыку и имел обыкновение ежегодно на весь сезон — по вторникам и пятницам — арендовать ложу в Ковент- Гардене[166].

Ему, однако, редко приходилось сидеть в ней одному. Будучи человеком общительным, он любил окружать себя людьми из высшего общества, к которому принадлежал, или же аристократами от мира искусства, в котором тоже чувствовал себя как рыба в воде. Сегодня он остался в одиночестве по милости одной знакомой графини. Графиня эта была не только достойная женщина и признанная красавица, но и заботливая мать. Ее дети подхватили всем известную, но от этого не менее неприятную хворь — свинку, и графиня осталась дома, чтобы вздыхать и переживать в обществе накрахмаленных нянек. Супруг же, одаривший ее упомянутыми уже детьми и графским титулом, но в остальном полное ничтожество, воспользовался случаем и почел за счастье улизнуть: музыка всегда наводила на него смертную тоску.

Итак, мистер Саттертуэйт был один. Давали «Cavalleria Rusticana»[167] и «Pagliacci»[168] но поскольку «Cavalleria Rusticana» его никогда, не прельщала, он явился к самому занавесу, опустившемуся над смертными муками Сантуццы[169]. И прежде чем публика растеклась по ложам знакомых или отправилась в буфет — оспаривать свои права на лимонад и кофе, он успел навести бинокль на партер, окинуть его опытным взглядом и наметить себе подходящую жертву на ближайший антракт. Вставая с места, он уже имел перед собой четкий план действий. Однако этому плану так и не суждено было осуществиться, так как у выхода из ложи мистер Саттертуэйт натолкнулся на высокого темноволосого человека и, узнав его, издал радостный вопль:

— Мистер Кин!

Он вцепился в руку своего знакомого, словно боясь, что иначе тот запросто растворится в воздухе.

— Вы должны перейти в мою ложу! — категорически заявил мистер Саттертуэйт. — Вы один или с друзьями?

— Я один и сижу в партере, — улыбнулся мистер Кин.

— Стало быть, решено! — облегченно вздохнул мистер Саттертуэйт.

Стороннего наблюдателя, если бы таковой случился, его поведение, пожалуй, могло бы позабавить.

— Благодарю, — сказал мистер Кин.

— Ах, да за что же?! Я так рад встрече с вами! Я и не знал, что вы любите музыку.

— Признаться, у меня есть резон питать особое пристрастие к «Pagliacci».

— Ну конечно, — понимающе закивал мистер Саттертуэйт. — Еще бы вам не питать пристрастия к «Pagliacci»! — Хотя, спроси его, почему, собственно, его друг должен питать пристрастие к «Pagliacci», он вряд ли бы дал вразумительный ответ.

После первого звонка они вернулись в ложу и, наклонившись над барьером, смотрели, как зал постепенно заполняется.

— Взгляните, какая прекрасная головка, — заметил вдруг мистер Саттертуэйт.

Девушка, на которую указывал его бинокль, сидела в партере почти под ними. Лица ее не было видно — только золото гладко зачесанных волос да изгиб шеи.

— Греческая головка! — благоговейно произнес мистер Саттертуэйт. — Классические линии! — Он счастливо вздохнул. — Поразительно, как мало женщин, которых волосы по-настоящему украшают. Сейчас, когда в моду вошли короткие стрижки, это стало еще заметнее.

— Вы наблюдательны, — сказал мистер Кин.

— Да, — согласился мистер Саттертуэйт. — Я умею смотреть и видеть. Эту головку, например, я сразу приметил. Интересно было бы взглянуть на лицо! Впрочем, оно наверняка нас разочарует. Ну, разве что один шанс из тысячи…

Не успел он договорить, как свет стал гаснуть, послышался властный стук палочки о дирижерский пульт, и опера началась. Сегодня пел новый тенор, которого называли «вторым Карузо»[170]. Газеты с завидной последовательностью объявляли его то югославом, то чехом, то албанцем, то венгром, то болгарином. В Альберт-Холле[171] прошел его концерт, на котором он исполнял песни своих родных гор. Музыкальный лад этих диковинных песен содержал необычно много полутонов — перед концертом пришлось даже специально перестраивать инструменты — и кто-то из критиков уже окрестил их «чересчур загадочными». Настоящие музыканты, однако, воздерживались от оценок, резонно полагая, что сначала слух должен привыкнуть к новому необычному звучанию. Так или иначе, для многих сегодня было огромным облегчением убедиться, что Йоашбим, как и все, умеет петь на обычном итальянском языке, со всеми положенными чувствительными тремоло[172].

Первый акт закончился, занавес упал, грянули аплодисменты. Мистер Саттертуэйт обернулся к своему другу. Он сознавал, что от него ждут авторитетного суждения, и немного рисовался. В конце концов, как критик он не ошибался почти никогда.

— Несомненный талант, — тихонько кивнув, проговорил он.

— Вы так думаете?

— Голос не хуже, чем у Карузо. Публика не сразу это поймет, поскольку у него пока еще не совсем совершенная техника: иногда он неуверенно начинает, кое-где слишком резко обрывает, но голос — голос потрясающий!

— Я был на его концерте в Альберт-Холле, — заметил мистер Кин.

— Правда? А я вот не выбрался.

— Его «Пастушья песня» произвела настоящий фурор.

— Да, я читал, — сказал мистер Саттертуэйт. — Это та, в которой рефрен[173] всякий раз обрывается на высочайшей ноте^ — где-то между ля и си-бемоль? Любопытно!

Йоашбим еще трижды выходил на аплодисменты и с улыбкой раскланивался. Наконец зажегся свет, и зрители потянулись из зала. Мистер Саттертуэйт придвинулся поближе к барьеру, чтобы еще раз взглянуть на девушку с золотыми волосами. Девушка встала, поправила шарфик и обернулась…

У мистера Саттертуэйта вдруг перехватило дыхание. Он знал, что на свете бывают лица, удел которых — вершить историю… Пока она со своим спутником пробиралась между Креслами, мужчины оглядывались и уже не могли отвести от нее глаз.