Сомневаетесь? Тогда обратите внимание на такие возвышенные высказывания газеты «Кантри лайф»:

«До сих пор есть много англичан, которые глупо презирают «тех иностранцев» и не отдают себе отчета в том, о чем они думают. Я понимаю их чувства и не хотел бы торжественно поклясться в том, что не сочувствую их вере в теорию великолепной изоляции. Но в то же время мне приходит в голову навязчивое подозрение, что в любом случае нам было бы не хуже, если бы иностранцы лучше думали и в большей степени оправдывали нас».

Видите, у автора этих строк есть «навязчивое подозрение». Он чувствует себя несколько неловко. Он почти убежден в том, что не надо задирать нос. Именно с такими позициями боролся Конан Дойл — с самонадеянным резонерством, с которым он дрался всю жизнь. И когда мы подсчитываем оказанные стране услуги, давайте не забывать о тех, чьи голоса звучали за сорок семь лет до этого.

В апреле 1902 года переводы были закончены. Опять же, не угомоняясь после того, как дело было завершено, он решил отправиться за границу в короткий отпуск. Его младшая сестра Ида была замужем за Нельсоном Фоли и жила недалеко от Неаполя, на острове Гайола. Опять побывать в Италии, искупаться в Средиземном море, спокойно через пару недель возвратиться; это, как он полагал, будет идеальным отдыхом. Его конфликт с четой Хорнанг был урегулирован, по крайней мере внешне; Конни и Вилли приезжали в «Андершо». Все заслуги за книгу о войне он воздавал Джин Леки.

«Эта любовь ниспослана нам с небес. Из нее родился сначала «Дуэт», а потом эта брошюра. Она оживляет мою душу и эмоции».

И далее: «С вашей стороны, Мадам, очень мило, что вы написали Джин такое письмо и предложили ей браслет тети Аннетт. Меня не покидает чувство того, что тетя Аннетт знает о нашей любви и одобряет ее. Мы всегда чувствовали присутствие этого ангела-хранителя».

Последняя фраза могла быть написана под настроение. Мы допускаем такие настроения в переписке нашего друга; мы не можем судить о них с поспешностью и в еще меньшей степени должны быть категоричными в утверждениях. Тем не менее никогда раньше он ничего подобного не писал. От воинственного агностицизма юности он ощупью прошел к благоговейному деизму, который кое-кто называл состраданием к Богу. Сама благоговейность была важным шагом. В то, что здесь сколько-нибудь активно на него влияла Джин Леки, поверить трудно. А идеализирование ее? Это вполне могло быть совершенно другим делом.

10 апреля 1902 года он отплыл на почтовом пароходе «Острал» в Неаполь. Джин проводила его на пароход, чтобы попрощаться.

«Она принесла в кабину цветы и с обеих сторон поцеловала подушку. В последний раз я видел ее лицо в тени, она старалась скрыть слезы. Пишу вам об этом, Мадам, думая о вашей проницательности, о том, что вы знаете, как много для меня значат детали. Мы отплыли от того же причала, на котором вы были в тот дождливый день, когда «Ориентал» уходил в Южную Африку».

Тем не менее впервые в жизни он был на грани серьезной ссоры с Мадам.

Южноафриканская война с трудом приближалась к концу; в Претории бурские лидеры просили о мире. Ничто, кроме привкуса плохо прожеванного и еще хуже переваренного противника, не омрачало аппетита к коронации короля Эдуарда VII. Общеизвестным «секретом» было то, что в список награждений по случаю коронации будет включено имя доктора Конан Дойла, если он согласится принять рыцарское звание.

Он об этом, конечно, знал. Он уже встречался с королем Эдуардом, о котором еще давно Джордж Мередит сказал ему: «Если принц смеется, то смеется от кончика бороды до лысины, смеется и вся его шея». Король Эдуард, которому шел шестидесятый год, человек тучный, в седом парике, пригласил Конан Дойла на небольшой обед и распорядился о том, чтобы автора книги «Война» посадили ' ним рядом.

«Это — положительный, способный человек с ясным умом, — отметил гость. — Он склонен пошуметь. Он не будет королем-марионеткой. Я бы сказал, что он проживет до семидесяти».

Проблема заключалась в том, что Конан Дойл не хотел принимать рыцарское звание, и уже решил отказаться от него. Это исходило не из соображений демократической принципиальности, а скорее наоборот: из унаследованного от предков чувства гордости. Если он сослужил Англии какую-то службу, то это было потому, что он ненавидел врагов Англии. Он не хотел покровительства, чтобы с чьего бы то ни было стола ему смахивали дешевые крошки.

«Конечно же, — писал он Мадам, — вы не думаете, что мне следует принять рыцарство: значок провинциального мэра?

В этом мире существует негласное понимание того, что известные люди, если не считать дипломатов или военных, для которых это является знаком отличия, до подобных вещей не снисходят. Не то что я считаю себя известным человеком, но что-то внутри меня восстает против мысли об этом. Представьте себе, что таким образом поступили бы Родс, Чемберлен или Киплинг! А почему мои критерии должны быть ниже, чем их? Подобные награды принимают люди типа Альфреда Остина и Холла Кейна. Вся моя работа для государства стала бы казаться запятнанной, если бы я принял такую «награду». Может быть, это гордость, может быть, глупость, но я не могу на это пойти».

И далее: «Звание, которым я больше всего дорожу, — это доктор, которое было даровано мне благодаря вашему самопожертвованию и решимости. От этого звания я не опущусь ни до какого другого».

Мадам, которая искренне верила в то, что метафорические шпоры рыцарства означали то же самое, что они означали за пять веков до этого, отнеслась к этому скептически и даже с ужасом. Этого она понять не могла. Она подумала, что ее сын сходит с ума. На протяжении всего пути Италию она бомбардировала его письмами. На верхнем этаже дома Иды Фоли на острове, в комнате, окна которой выходили на Неаполитанский залив, он погрузился в планы по возрождению бригадира Жерара для новой серии рассказов о наполеоновских войнах. К тому времени Мадам уже пылала гневом.

«Я никогда не относился одобрительно к титулам и всегда говорил об этом, — отвечал он. — Я могу представить себе человека, который в конце длительной и успешной карьеры согласится стать пэром в качестве знака того, что его труд достоин признания, как это сделал Теннисон; но когда еще не старый человек усаживается в рыцарское седло и соглашается на дискредитированный титул (это было ему ненавистно), то я говорю, что это немыслимо. Давайте прекратим на эту тему».

Но прекратить не удалось. Когда к концу мая он вернулся в Англию, мать его подстерегла.

В «АндерШо» все уже привыкли к схваткам, подобным схваткам собаки с кошкой, возникавшим по разным поводам почти каждый раз, когда эти двое встречались. Они видели, как размахивала белым беретом «умница» и как потрясал руками сын; дети убегали и прятались. Но на этот раз все было спокойнее и серьезнее. Мадам, которая поставила целью добиться своего, как она никогда ничего не добивалась в жизни, сменила гнев на прохладное вдохновение. Она знала своего сына. Знала, как она его воспитывала.

«Не приходило ли тебе в голову, — спросила она, — что отказаться от рыцарства — значит нанести оскорбление королю?»

Это остановило его в самом разгаре спора. Здравый смысл подсказывал ему, и он это убедительно объяснял, что король не имел к этому никакого отношения, если не считать одобрения: остерегайтесь любой рекомендации, которую придирчивый король Эдуард не одобрил. Мадам больше ничего не сказала. Она только улыбнулась странной улыбкой и посмотрела вдаль, вызвав его беспокойство. Чем больше он беспокоился, тем больше и удивлялся. Одно дело — открытая борьба, невежливое поведение — другое.

«Я говорю, Мадам, я не могу этого сделать! Это дело принципа!»

«Если ты хочешь демонстрировать свои принципы, нанося оскорбление королю, ты, не сомневаюсь, не сможешь этого сделать».

Вот как появилось его имя в списке награждений. Первоначально день коронации был назначен на 26 июня. В отдаленном будущем он напишет рассказ «Три Гарридеба», в котором Шерлок Холмс отказывается принять в этот день рыцарское звание. Но за два дня до указанной даты король Эдуард заболел, и ему пришлось срочно делать операцию по поводу новой тогда болезни, которая называлась аппендицитом. Вслед за быстрым выздоровлением короля операции аппендицита стали настолько модными, что доходы хирургов взлетели по всей стране. 9 августа, когда зазвонили колокола в честь дня коронации, Конан Дойл оказался в Букингемском дворце в огороженном месте с профессором Оливером Лоджем, которого тоже должны были произвести в рыцари. На фоне великолепия из шелков и перьев эти двое обсуждали проблемы парапсихологии, едва ли не забыв о цели, ради которой там находились; и он вышел на солнечный свет, все еще чуть непокорный, уже сэром Артуром Конан Дойлом.

«Я себя чувствую, — ворчал он в письме Иннесу, — как только что вышедшая замуж девушка, которая не уверена в своем собственном имени. Заодно они меня сделали заместителем наместника в графстве Суррей, что бы это могло значить?»

Такова уж человеческая натура, что внешне все его недовольство было направлено именно на назначение заместителем наместника и униформу. Униформа действительно была экстравагантной, с золотыми эполетами и шляпой, напоминавшей пилотку. Он никогда не беспокоился о цене, но тут с горечью жаловался на стоимость этой униформы и говорил, что она делала его похожим на сидящую на палке обезьяну.

Но было бы вопреки человеческой натуре, если бы это ему не льстило, а больше всего гордости вызывали обрушившиеся на него поздравительные послания.

«Я полагаю, — писал Г.Дж. Уэллс; — поздравления надо адресовать тем, кто сделал честь себе, оказав почести вам». Было даже послание от умиравшего калеки Хенли, которого он не видел много лет. Одно письмо с выражением восхищения его трудами пришло от старика судьи лорда Брэмптона, который многие годы своего пребывания в мантии любил только лошадей и собак, но ненавидел человечество в целом.