Отзыв такого рода, напоминающий сильный удар слева, был более тактично сформулирован другим критиком, который подписался как «странствующий актер».

«По завершении представления, — писал он, — были обычные вызовы на бис, на которые не всегда отвечали, и были слышны голоса недовольства».

Барри и Конан Дойл пребывали в подавленном состоянии, но пытались подбодрить друг друга, что им в конце концов удалось.

«Что мне не нравится в этом провале, — сказал Конан Дойл, который вспомнил, как когда-то давно он водил Элмо Белден в «Савой» на постановку «Терпения», — это то, что ты чувствуешь, что тебя кто-то поддерживал, а потом его подводишь. Так оно и есть».

К этому он не стал добавлять (если не считать письма Мадам), что не может взять на себя большую долю ответственности за этот провал, поскольку он внес в написание оперы слишком небольшой вклад; если бы постановка была успешной, отметил он, он разделил бы ее триумф. Но мог ли он писать для сцены? В тот момент, как казалось, перспектив на постановку «Ватерлоо» было немного. Труппа Ирвинга в «Лицеуме» после блестящего сезона, во время которого поставили «Генри VIII», «Короля Лира» и «Бекета» Теннисона, уехала в Америку на гастроли, которые должны были продлиться до весны. Тем не менее у него оставалось множество интересов, даже помимо поездки с лекциями об английской литературе, которая должна была начаться осенью.

Слава о нем быстро росла, друзей образовалась уйма. Вежливое общество, узнав о том, что он является еще одним представителем древнего рода Дойлов, носилось с ним, как со знаменитостью. Он же старался этого избегать, потому что ему было скучно. К титулам, как таковым, он относился безразлично. Тогда и в более поздние годы ничто его так не забавляло, как возмутительные дебаты о том, кто перед кем должен садиться за обед, как торжественный японский ритуал таких обедов. Он принимал приглашения, когда это было необходимо из соображений вежливости, и отклонял, когда их не было. Он предпочитал споры о жизни и литературе со вспыльчивым Робертом Барром, помощником редактрра журнала «Айдлер»[5]. Барр, бывало, сидел в плетеном кресле на лужайке в Норвуде, а его хозяин отрабатывал удары гольфа, направляя мяч в бочку, а не поближе к дому.

«Он привязан к гольфу, как алкоголик к бутылке, — говорил Барр. — Он укладывает мяч в эту бочку, когда у него получается удар, а если нет, то разбивает в доме окно». Или далее. «Было бы легко взять у тебя интервью, — кричал Барр, и при этом тряслись его борода и цепочка часов. — Все, что для этого надо, это помнить, что я думаю о любом данном субъекте, потом написать противоположное, и это будешь ты. Каково твое мнение о Редьярде Киплинге?»

«Это великий мастер короткого рассказа».

Но не такое мнение о Киплинге высказал Джордж Мередит, когда во второй раз Конан Дойл навещал его в Бокс-Хилле. Этот маленький старичок, который неустойчиво держался на ногах, принимал своего поклонника за обедом. Киплингу, привередливо сказал Мередит, недостает тонкости. Выпалив несколько оскорбительных замечаний о знаменитостях, включая покойного лорда Теннисона и принца Уэльского, Мередит попросил гостя высказать его мнение о первых главах старого неоконченного романа, который назывался «Удивительный брак». Не хочет ли гость послушать эти главы?

По крутой тропинке они поднялись к смотрящему на Суррей-Даунз летнему домику, где Мередит обычно писал свои книги. Конан Дойл шел впереди, за ним хозяин. На этой тяжелой для ходьбы тропинке Мередит поскользнулся и упал. Гость знал о болезненной гордости старика. Он знал, что Мередит горько обижался на любые предположения о том, что он инвалид, и что он был бы унижен, если бы кто-то стал помогать ему подняться. Поэтому он притворился, что ничего не видел, и продолжал идти, пока Мередит не догнал его. Со стороны Конан Дойла это было тем более актом вежливости, что сам он этого никогда не осознавал.

Летом мисс Констанция Дойл и господин Эрнст Уильям Хорнанг поженились. Он немного беспокоился в отношении того, на что будут жить новобрачные, поскольку доходы Вилли весьма удовлетворительными назвать было нельзя. Но он успокоил Мадам, когда она высказала тревогу. «У Конни, — написал он, — будет денежная помощь». В августе в сопровождении Туи он отправился в Швейцарию, чтобы прочитать в Люцерне лекцию на тему «Беллетристика как часть литературы». Для доктора и госпожи Конан Дойл, для всей семьи все казалось безоблачным, когда осенью он начал поездку с лекциями по английской литературе.

Но потом в его жизнь вторглась страшная трагедия.

Какие бы силы ни правили миром, они редко приносят зло без предупреждений. Провалу предшествует провал, удару — удар. Первым предупреждением была смерть его отца в начале октября 1893 года.

Верно, мальчиком он никогда не был особенно привязан к Чарльзу Дойлу. Но в более зрелые годы он начал понимать то, что когда-то считал леностью и слабостью, и, самое главное, стал восхищаться гениальностью картин, которые висели на стене в его кабинете. Он мечтал (и как часто в последнее время об этом говорил!) собрать коллекцию всех картин отца и устроить их выставку в Лондоне. Конечно же его смерть не была неожиданной. Но это был конец, полный и безвозвратный. Чарльз Дойл жил и умер истинным католиком; и мир его праху.

Вскоре после того, как сын вернулся с похорон в Норвуд, Туи пожаловалась на кашель и боль в боку. Он не подумал, что у нее что-то серьезное, и послал за доктором Далтоном, жившим неподалеку. Конан Дойл был потрясен, когда к нему, ожидавшему в холле в Норвуде, вышел из спальни мрачный доктор и объявил свой приговор.

У Туи был туберкулез. При ее общем состоянии и истории болезни мало надежд оставалось на полное излечение. Тогда это называлось скоротечной чахоткой, которая протекала быстро, сопровождаясь угасанием; доктор считал, что она проживет всего несколько месяцев.

«Вам бы, конечно, хотелось узнать еще чье-то мнение?» — спросил доктор Далтон.

«Да, если не возражаете. Сэр Дуглас Пауэлл?»

«Это как раз тот человек, которого я собирался предложить».

Туберкулез. Сначала Элмо Велден, теперь уже туманный образ. Теперь Туи, которая стала настолько большой частью его жизни, что он не мог представить себя без нее. Свое состояние он лучше всего выразил в письме Мадам после визита специалиста.

«Боюсь, — писал он, — что нам придется примириться с диагнозом. В субботу приходил Дуглас Пауэлл и подтвердил его. С другой стороны, он полагает, что есть признаки роста фиброида вокруг очага заболевания и что увеличилось второе легкое, что до какой-то степени способно компенсировать. Он склонен считать, что болезнь могла годами тянуться незамеченной, но если это так, значит, она была очень легкой».

Инстинкт подсказывал ему, что надо бороться. Он не согласится с этим ужасным приговором. В том же письме он писал, что ему и Туи необходимо как можно скорее уехать в Сент-Мориц или в Давос, где ее шансы улучшит климат. Если зимой она будет неплохо себя чувствовать в Швейцарии, то весной они могли бы попробовать съездить в Египет. Что касается дома в Норвуде, то его можно оставить или продать. Сам он будет с Туи и возьмет с собой свою работу.

«Мы должны принимать то, что посылает Судьба, но я надеюсь, что все еще может быть хорошо. В хорошие дни Туи выходит и не потеряла много веса».

А потом в полном замешательстве и не зная, что сказать: «До свидания, Мадам; спасибо за доброту и сочувствие». Все это давит: свадьба Конни, смерть отца, болезнь Туи. Хотя Пауэлл и Далтон первоначально склонялись к Сент-Морицу, в конечном итоге они выбрали Давос. В Давосе, в долине, защищенной от ветра Альпийскими горами и полной солнца, жизнь Туи можно было бы еще продлить. В конце ноября вместе с Лотти и двумя детьми они жили в гостинице «Курхаус» в Давосе. Туи была бодра и ни на что не жаловалась, из-за чего ее муж стыдился своего подавленного состояния.

Его не было в Англии, и поэтому он не слышал всего того негодования, с которым была встречена смерть Шерлока Холмса в рассказе, опубликованном в декабрьском номере «Странда». Но едва ли стоит удивляться, что это только усилило его отвращение к своему самому знаменитому персонажу. Он столкнулся с Настоящей трагедией, на него посыпались гневные письма с протестами и бранью, а в Лондоне работающие в Сити молодые люди приходили в свои офисы в шляпах, демонстративно обвязанных траурным крепом по случаю кончины Шерлока Холмса.

У высоких, покрытых снегом гор он вновь засел за работу, а мысли его приняли только одно направление. Так произошло, когда он начал писать «Письма Старка Манро», которые были не «рассказом» в том смысле, в котором воспринимались его рассказы, а в большой степени автобиографическим произведением. Это было исследованием мыслей, надежд, чувств и, главным образом, религиозных сомнений молодого доктора, каким он сам был в Саутси.

Нет ничего удивительного в том, что в этой книге можно найти одни из самых ярких комедийных сцен из всех, которые он когда-либо создал. В юморе он часто находил выход из своей скованности; через всю книгу ярко проходит его старый партнер доктор Бадд, который появляется в ней под именем Каллингворта. Молодой доктор Старк Манро видит или изо всех сил старается увидеть хотя бы какую-то цель, которая работала бы во вселенной во имя добра. Но в книгу вплетаются и мрачные тона, а в конце, который в некоторых изданиях публикуется, а в других нет, Старк Манро и его жена погибают в железнодорожной катастрофе.

«Не могу представить себе, какова ценность этой книги, — писал он. — Она произведет если не литературную, то религиозную сенсацию». Он отправил рукопись Джерому К. Джерому, который по частям напечатал ее в «Айдлере», как и несколько его рассказов о медицине, которые вскоре должны были появиться в сборнике под названием «Вокруг красной лампы».

Несмотря на все мрачные настроения, у него, как он сам говорил, «появились надежды, что все еще может обойтись хорошо», а в начале 1894 года оптимизм возрос. Туи стало гораздо лучше. Это подтверждали все врачи. «Думаю, еще одна зима, и она сможет полностью выздороветь», — восклицал Артур.