– Кит и в самом деле тут, возле дома, знайте это! – прокричал Смит, ударив кулаком по столу. – Держу пари, что вы никогда как следует и не осмотрели нашего жилья. Держу пари, что вы ни разу даже и не заглянули на задний двор. А я пошел туда сегодня утром и нашел как раз все, что, по вашим словам, растет лишь на дереве. Там у сорного ящика лежит какая-то старая четырехугольная палатка; холст продырявлен в трех местах, один колышек сломан, так что в палатки она, пожалуй, уже не годится, а вот как балдахин...

Ему не хватало даже слов, чтобы выразить, какой отличный будет балдахин. Погодя немного, он продолжал полемику с возрастающим жаром:

– Вы видите, я разбираю по порядку все ваши возражения. Каждая мелочь, которой здесь, по-вашему, нет, каждая, я уверен, давно уже здесь. Вы утверждаете, что вам нужен выброшенный бурею кит, чтобы добыть коронационного масла. Здесь вот, в этом судке, под вашим локтем, есть масло, но я убежден, что вы все эти годы ни разу не притронулись к судку, забыли даже думать о нем. А золотая корона... хотя все мы здесь и не очень богаты, мы, однако, были бы в состоянии достать из собственного кармана несколько монет по десять шиллингов, связать их веревочкой и на полчаса разместить вокруг чьей-нибудь головы. Или один из золотых обручей мисс Хант... Он достаточно велик, чтобы...

Добродушная Розамуида задыхалась от смеха.

– Не все то золото, что блестит, – заметила она. – Да кроме того...

– Какое заблуждение! в сильном волнении прокричал Смит и вскочил с места. – Все, что блестит, золото – именно теперь, когда мы стали независимыми. В чем же значение суверенного штата, когда вы не можете установить стоимости золотого соверена? Мы, как первобытные люди на заре мира, можем все назвать драгоценным металлом. Те выбрали золото не потому, что оно редко; ваши ученые могут назвать вам много десятков минералов более редких, чем золото. Нет, они выбрали золото, потому что оно блестит. Золото трудно найти; но зато оно красиво, когда найдено! Нельзя воевать золотыми мечами или питаться золотыми бисквитами. Можно лишь глядеть на него, вы можете глядеть на него и здесь!

Одним из своих порывистых движений он отскочил назад и распахнул настежь двери в сад. И в то же время одним из тех жестов, которые никогда в первый момент не казались такими нелепыми, какими они были в действительности, он протянул руку Мэри Грэй и увлек ее с собою в сад, как будто к какому-то танцу.

В раскрытое французское окно к ним проник вечер, еще прекраснее, чем накануне. Запад пылал кровавыми красками, и дремавшее пламя залило луг. Дрожащие тени двух-трех деревьев в саду казались в этом блеске не черными и серыми, как днем, но арабесками, писанными ярко-фиолетовой тушью на золотых скрижалях востока. Солнечный закат казался праздничным, но все же таинственным заревом, и при свете его самые обыкновенные вещи своей окраской напоминали редкостные и причудливые предметы роскоши. Словно перья гигантских павлинов, отливали сланцы покатой крыши таинственной сине-зеленой радугой. Всеми оттенками темно-красных вин – цветами октября – пылали красно-коричневые кирпичи ограды. Солнце с искусством пиротехника зажгло каждый предмет особенным, по-своему расцвеченным пламенем. И венец языческого золота лег даже на бесцветные волосы Смита, когда он мчался по лужайке к откосу.

– Кому понадобилось бы золото, – кричал он между тем, – если бы оно не блестело? Разве нужен был бы нам черный червонец? На что нам черное полуденное солнце? Его заменила бы всякая черная пуговица. Разве вы не видите, что все в этом саду сверкает, как драгоценный камень? И не будете ли вы так любезны сказать мне, какого черта можно еще требовать от драгоценности, кроме того, чтобы она имела вид драгоценности? Довольно покупать и продавать! Пора наконец смотреть! Раскройте глаза, и вы проснетесь в новом Иерусалиме! Все то золото, что блестит, потому что все, что блестит, золото.

Все то золото, что блестит —

Медная бляха и медный щит.

Золото льется вечерней порой

Над золотою рекой!

И желтая грязь, на земле разлитая.

Она – золотая!

Она – золотая!

Эти строки показались Розамунде забавными.

– Кто написал эти стихи? – спросила она.

– Их никто никогда не напишет, – ответил Смит и с разбега вскочил на откос.

– Собственно говоря, – сказала Розамунда Майклу Муну, – его не мешало бы отправить в желтый дом. Как вы думаете?

– Что? – довольно мрачно спросил Мун; его длинное смуглое лицо выделялось темным пятном на фоне солнечного заката. Случайно ли или нарочно, но Мун среди общего заразительного сумасбродства казался одиноким и даже враждебным.

– Я сказала только, что мистера Смита следовало бы отправить в дом для умалишенных, – повторила молодая леди.

Продолговатое лицо Муна вытянулось, он, несомненно, ухмыльнулся.

– Нет, – сказал он, – я думаю, этого делать не надо.

– Почему? – быстро спросила Розамунда.

– Потому что Смит находится там и теперь, – спокойным тоном произнес Майкл Мун. – Разве вы не знаете?

– Чего? – воскликнула она, и голос ее оборвался. Лицо ирландца и его голос были убедительны. Темной фигурой и темными речами при этом солнечном блеске он похож был на дьявола в райском саду.

– Мне очень жаль, – продолжал он грубо-смиренным тоном, – правда, мы это замалчиваем, но я думаю, что мы все по крайней мере знаем это.

– Знаем что?

– Ну, – ответил Мун, – что «Маяк» – не совсем обыкновенный дом. Дом без винтов, не правда ли? Инносент Смит – только доктор, явившийся к нам с визитом. Он приходит и лечит нас. И так как наши болезни большею частью печальны, он должен быть особенно весел. Здоровье, конечно, представляется нам чем-то необыкновенно эксцентричным. Скакать через стену, взбираться на деревья – вот его способ леченья.

– Перестаньте! – вспыхнула Розамунда. – Как смеете вы утверждать, что я...

– Точно так же, как и я... – сказал Мун несколько мягче, – так же, как и все остальные. Разве вы не обратили внимания, что мисс Дьюк не может ни минуты усидеть спокойно на месте? – Общеизвестный признак! Не заметили вы разве, что Инглвуд постоянно моет руки? – Доказанный симптом умственного расстройства. Я, несомненно, алкоголик...

– Этому я не верю, – видимо волнуясь, прервала его девушка. – Я слышала, что у вас есть дурные привычки...

– Все привычки – дурные привычки, – мертвенно-спокойно продолжал Мун. – Сумасшествие выражается не в буйстве, а в покорности; в том, что человек погружается в какую-нибудь грязную, ничтожную навязчивую идею и совершенно подчиняется ей. Ваш пункт помешательства – деньги, так как вы богатая наследница.

– Это ложь! – со злостью в голосе крикнула Розамунда. – Никогда в жизни я не думала о деньгах.

– Вы поступали хуже, – тихим голосом, но резко сказал Майкл. – Вы предполагали, что другие думают о них. В каждом человеке, который знакомился с вами, вы видели только искателя денег. Вы не позволяли себе относиться к людям просто и быть вполне нормальной. Мы оба сумасшедшие. Так нам и надо.

– Вы грубиян! – произнесла Розамунда и побледнела, как полотно. – Неужели это правда?

Со всей утонченной интеллектуальной жестокостью, на которую только способен бунтующий кельт, Майкл помолчал несколько секунд, затем отступил назад и проговорил с насмешливым поклоном:

– Не в буквальном смысле, конечно, но это истинная правда. Аллегория, если хотите. Общественная сатира.

– Ненавижу, презираю ваши сатиры! – вскричала Розамунда Хант. Как циклон, прорвался наружу весь ее сильный женский темперамент, в каждом ее слове слышалось желание уязвить. – Презираю ваш крепкий табак, презираю ваше безделье и скверные манеры, ваши насмешки, ваш радикализм, ваше старое мятое платье, ваши грязные мизерные газетки, вашу жалкую неудачливость во всем. Называйте это снобизмом или как вам угодно, но я люблю жизнь, успех, хочу любоваться красивыми вещами и поступками. Вы меня не испугаете Диогеном; я предпочитаю Александра[21].

– Victrix causa deae...[*] [22] – изрек Майкл; это замечание рассердило ее еще более; не поняв его значения, она вообразила, что это колкость.

– Ну, еще бы, вы знаете греческий! сказала она с трогательной неточностью. – И все же вы недалеко с ним уехали.

Она промолчала; он подошел к окну и глянул в сад, догоняя исчезнувших Инносента и Мэри. Навстречу ей попался Инглвуд, он шел домой медленно – в глубоком раздумье. Инглвуд был из тех людей, которые, обладая изрядным умом, совершенно лишены предприимчивости. Когда он входил из озаренного заходящим солнцем сада в окутанную сумеречным светом столовую, Диана Дьюк бесшумно вскочила с места и занялась уборкой стола. И все же Инглвуд успел увидеть на мгновение картину такую необычайную, что стоило бы щелкнуть аппаратом. Диана сидела перед неоконченной работой, опершись подбородком на руку, и смотрела прямо в окно, охваченная бездумным раздумьем.

– Вы заняты, – сказал Инглвуд, чувствуя странную неловкость от того, что он видел, и делая вид, что он ничего не заметил.

– На этом свете некогда мечтать и дремать, – отвечала молодая леди, повернувшись к нему спиной.

– Мне только что пришло в голову, – произнес Инглвуд, – что на этом свете некогда проснуться.

Она промолчала; он подошел к окну и глянул в сад.

– Я не курю и не пью, вы это знаете, – сказал он без видимой связи с предыдущим, – потому что это вредно. И все же мне кажется, что все человеческие слабости – взять хотя бы мой велосипед и фотографическую камеру, – все они тоже вредны. Прячусь под черное покрывало, забираюсь в темную комнату – вообще лезу в какую-либо дыру. Опьяняюсь скоростью, солнечным светом, усталостью и свежим воздухом. Нажимаю педали так, что сам становлюсь машиной. И все без исключения поступают так же. Мы слишком заняты и потому неспособны проснуться.

– А скажите, – деловитым тоном прервала его девушка, – стоит ли вообще просыпаться?