Я не пыталась увещевать ее — может быть, оттого, что мне искренне понравилось ее бесстрашное чистосердечие, открывавшее мне то, что многие женщины постарались бы утаить даже от самой близкой подруги, а может быть, оттого, что, будь я на ее месте, я задала бы тот же вопрос и так же не забыла бы любимого. Я могла только честно ответить ей, что не писала ему и ничего не получала от него за последнее время, и перевела разговор на менее опасную тему.

Весь этот разговор опечалил меня, — наш первый откровенный разговор с ней со дня ее приезда. Перемена в наших отношениях, ибо нас навсегда разделяет запрещенная тема, в первый раз за всю нашу жизнь: грустная уверенность в отсутствии всякого теплого чувства, всякой душевной близости между нею и ее мужем, в чем убедило меня ее нежелание говорить об этом; печальное открытие, что несчастная привязанность все еще живет глубоко в ее сердце (пусть и самым безгрешным, самым невинным образом), — всего этого было бы достаточно, чтобы опечалить любую другую женщину, любящую ее и сочувствующую ей так же горячо, как и я.

Меня утешает только одно — несмотря ни на что. Утешает и успокаивает. Прелесть и кротость ее характера, ее способность горячо любить, нежное женское обаяние, которое делало ее любимицей и отрадой всех, кто к ней приближался, — все это по-прежнему ей присуще. Я склонна сомневаться в правильности остальных моих впечатлений. В этом — самом счастливом, самом лучшем — я убеждаюсь все больше и больше с каждым часом.

Вернемся теперь к ее спутникам. Первым, кому я уделю внимание, будет ее муж. Что заметила я такого в сэре Персивале со времени его приезда, чтобы мое мнение о нем улучшилось?

Не знаю, что сказать. По-видимому, какие-то мелкие неприятности и огорчения ожидали его здесь, и, конечно, ни один человек при таких обстоятельствах не мог бы проявить себя в наивыгоднейшем свете. По-моему, за время своего отсутствия он похудел. Его утомительный кашель и неприятная суетливость еще больше усилились. Его манеры, особенно его обращение со мной, стали гораздо суше. В тот вечер, когда они вернулись, он поздоровался со мной совсем не так учтиво, как прежде, — ни любезного приветствия, ни выражения искренней радости. При виде меня — ничего, кроме короткого рукопожатия и отрывистого: «Здрасте, мисс Голкомб, рад видеть вас». Он относится ко мне, по-видимому, как к одной из принадлежностей Блекуотер-Парка: я на своем месте, и он может не обращать на меня никакого внимания.

У большинства мужчин характер яснее всего выявляется в домашней обстановке — и сэр Персиваль, оказывается, одержим настоящей манией чистоты и порядка, чего я в нем раньше не замечала. Если я беру книгу в библиотеке и оставляю ее потом на столе, он идет за мной следом и водружает книгу обратно на полку. Если я встаю со стула и оставляю его стоять там, где сидела, он аккуратно ставит стул на место у стены. Поднимая с ковра цветочные лепестки, он ворчит что-то себе под нос, как будто это горячие угли, прожегшие дыры в ковре. Он обрушивается на слуг, если заметит морщинку на скатерти или если обеденный стол недостаточно тщательно сервирован, — накидывается на слуг с такой яростью, будто они нанесли ему личное оскорбление!

Я уже упомянула о разных заботах, по-видимому, одолевших его со времени его приезда. Неприятная перемена, которую я в нем заметила, может быть, является следствием этих забот. Я стараюсь уверить себя в этом, потому что очень хочу не огорчаться и не терять веры в будущее. После долгого отсутствия любому человеку в минуту возвращения было бы неприятно встретиться с досадными затруднениями. А с сэром Персивалем это произошло на моих глазах.

В тот вечер, когда они приехали, домоправительница пошла за мной в холл, чтобы встретить хозяина с хозяйкой и их гостей. Как только сэр Персиваль увидел ее, он сразу же спросил, не заходил ли кто за последнее время. Домоправительница сказала ему, как и мне накануне, о визите какого-то постороннего джентльмена, заходившего узнать, когда хозяин вернется. Сэр Персиваль сейчас же осведомился о фамилии этого человека. Джентльмен не назвал себя. По какому делу? Он не объяснил этого. Как он выглядел? Домоправительница пыталась описать его, но не заметила в его наружности никаких особых примет, по которым ее хозяин мог бы его узнать. Сэр Персиваль нахмурился, сердито топнул ногой и прошел в комнаты, не обращая внимания ни на кого из присутствующих. Почему он так расстроился из-за такого пустяка, не знаю, — знаю только, что он действительно серьезно расстроился.

В общем, я лучше воздержусь составлять свое мнение о его характере и поведении, пока его заботы, каковы бы они ни были, не рассеются. Ибо сейчас он втайне, конечно, терзается ими. Я переверну страницу и до поры до времени оставлю мужа Лоры в покое.

Дальше следуют двое гостей — граф и графиня Фоско. Сначала я опишу графиню, чтобы поскорее от нее отделаться.

Лора ничего не преувеличила, когда написала мне, что я с трудом узнаю ее тетку, когда снова с ней встречусь. Я никогда еще не видела, чтобы супружеская жизнь так изменила женщину, как изменила она мадам Фоско.



Будучи Элеонорой Фэрли, тридцати семи лет от роду, она всегда болтала всякий вздор и отравляла жизнь несчастных мужчин теми мелкими капризами и придирками, какими тщеславная и пустая женщина способна терзать многотерпеливую мужскую половину человечества. Став графиней Фоско, сорока трех лет, она часами молчит, сидя на одном месте в каком-то странном оцепенении. Безобразные, смешные локоны, бывало свисавшие по обе стороны ее лица, превратились теперь в мелкие, коротенькие завитушки, которые обрамляют ее лицо наподобие старинного парика. На голове ее возвышается почтенный чепец — и впервые за всю свою жизнь она выглядит настоящей светской дамой. Никто (конечно, за исключением ее собственного мужа) не видит теперь того, что мог раньше лицезреть каждый, — я говорю о структуре женского скелета, в частности, о верхней его половине и плечевых суставах. В черных или серых наглухо закрытых платьях, которые раньше смешили бы ее или возмущали, смотря по настроению, она безмолвно восседает в кресле где-нибудь в уголке; ее сухие белые руки — такие сухие и белые, что кажутся сделанными из мела, — непрерывно заняты либо монотонным вышиванием, либо изготовлением нескончаемых маленьких пахитосок для графа. В те редкие мгновения, когда ее холодные голубые глаза отрываются от работы, обычно они устремлены на мужа покорно и вопросительно, с выражением, напоминающим взгляд преданной собаки. Единственный признак какого-то внутреннего тепла, который я сумела различить под ее ледяным внешним покровом, проявлялся два или три раза в виде глухой, звериной ревности к мужу. Она способна ревновать его к любой женщине в доме (включая горничных), с которой разговаривает граф или на которую граф глядит, хотя сам и не проявляет при этом никакого особого внимания или заинтересованности. За исключением этого намека на «душевную теплоту», утром, днем и вечером, в доме и вне дома, в хорошую и плохую погоду она холодна, как статуя, и непроницаема, как мрамор, из которого статуя сделана. С точки зрения общественной пользы необычайная перемена, происшедшая в ней, является несомненно переменой к лучшему, ибо превратила ее в вежливую, молчаливую, сдержанную женщину, которая никому не мешает. Какой она стала в действительности — лучше или хуже, — это другой вопрос. Я несколько раз замечала такое выражение в ее поджатых губах и такую интонацию в ее бесстрастном голосе, что, мне кажется, в теперешнем укрощенном состоянии она затаила в себе нечто опасное, тогда как раньше, когда она жила по своей воле, это находило себе выход. Возможно, я ошибаюсь. Но, по-моему, я права. Увидим.