– Наверное, поэтому наш простой народ так объедается на похоронах, – сказал я, только потом заметив, какую бестактность я ляпнул.

– Совершенно верно, – согласился Челленджер. – Наш юный друг привел нам замечательный пример. Позвольте предложить вам еще кусочек языка, лорд Джон.

– Не только наши простолюдины, но и дикари, – дополнил лорд Джон, отрезая кусок говядины. – Мне довелось видеть похороны вождя племени на реке Арувими. Эти тщедушные карлики слопали гиппопотама, который весил не меньше, чем все племя вместе взятое. А некоторые аборигены из Новой Гвинеи съедают и самого покойника. Полагаю, они это делают из любви к чистоте, не хотят оставлять после себя мусора. Да, наверное, из всех поминок это – наиболее любопытное.

– Очень странно, – проговорила миссис Челленджер, – но лично я нисколько не опечалена происходящим. Почему, не знаю, но я не могу заставить себя оплакивать тех, кто ушел. А ведь среди них и мой отец, и моя мать, они жили в Бедфорде. Я знаю, что они умерли, но мне не жаль их. В этом море трагедии мне, честно говоря, никого не жаль.

– А моя мама живет совсем одна в коттедже, в Ирландии, – сказал я. – Ее образ стоит у меня сейчас перед глазами. Я вижу, как она, закрыв глаза, сидит, откинувшись на спинку высокого кресла. На ней вязаная шляпка, на коленях плед, а на нем – раскрытая книга. Должен ли я оплакивать ее? Зачем? Она умерла, скоро умру и я. Мы встретимся в будущей жизни и всегда будем рядом, ближе, чем Англия и Ирландия сейчас. И все-таки мне страшно думать, что я больше не увижу в кресле у окна знакомую фигуру моей мамы.

– Что касается фигуры, – послышался голос профессора Челленджера, – то есть тела, то тут мне даже непонятно, по какому поводу вы переживаете. Когда вы сидите в парикмахерской и с вас срезают ваши локоны, вы же не оплакиваете их? Или вы рыдаете над отстригаемыми с ногтей заусенцами? Спросите одноногого инвалида, часто он обливается слезами при воспоминании о своей потерянной ноге. Нет, молодой человек, физическое тело чаще всего источник боли и страдания, а в некоторые моменты становится для нас просто тяжким бременем. Тело ограничивает человека, поэтому нужно только радоваться, что вы освобождаетесь, сбрасываете с себя эту неудобную шкуру, которая то тут висит, то там тянет.

– Не чувствую я особого восторга при мысли о будущем освобождении, – проворчал Саммерли. – Как ни крути, а всеобщая смерть ужасна.

– Я уже один раз объяснял, что именно всеобщая смерть менее мучительна, чем смерть в одиночестве. Неужели вы этого никак не поймете?

– Это то же самое, что умереть в бою, – заметил лорд Джон. – Когда видишь на полу комнаты человека с раной в груди, то почувствуешь и страх, и тошноту. Но если такое видишь на поле боя, где лежат сотни истекающих кровью, то это тебя уже не трогает. На войне в Судане я видел десятки тысяч смертей и привык к ним. В моменты, когда вершится история, жизнь одного человека теряет свою цену и кажется нестоящей особых волнений. Сегодня же одновременно умерли миллионы, да и мы сами вскоре присоединимся к ним. Так стоит ли скорбеть о ком-то?

– Хотелось бы только уйти по возможности быстрей и безболезненно, – задумчиво проговорила добрая миссис Челленджер. – Джордж, я все-таки очень боюсь.

– Дорогая, когда время придет, ты будешь держаться куда как лучше нас. Прости меня, я был не самым хорошим мужем, но помни, что тот, настоящий Дж. Э.Ч. оставался всегда таким же, каким его сотворили и порой не мог справиться с профессором Челленджером. Надеюсь, ты ни о чем не жалеешь?

– Мне никто не нужен, кроме тебя, – сказала миссис Челленджер, обнимая бычью шею профессора. – Челленджер, его супруга и я подошли к окну и в оцепенении смотрели на погибающий мир.

На Землю опустилась темнота. Вокруг все выглядело мрачно и жутко, только вдали, справа, у самой линии горизонта виднелась длинная кроваво-красная полоса. Она казалась живой, металась из стороны в сторону, медленно вздымалась вверх, к самому небу, затем опускалась и озаряла Землю режущим глаза светом. Временами она начинала пульсировать, то появляясь, то пропадая. Я догадался, что это был отблеск гигантского пожара.

– Льюис горит, – закричал я.

– Нет, это значительно дальше. Пылает Брайтон, – возразил профессор. – Посмотрите повнимательнее и увидите, что вы ошиблись. Да, точно Брайтон.

В ту же секунду в разных местах вверх взметнулись языки мощных пожаров. По сравнению с ними догорающие на железнодорожных путях останки поездов казались слабенькими огоньками. Потрясенные, мы смотрели, как из-за холмов выскакивали громады пляшущих языков пламени. Мне показалось, что горят сами холмы. Какие великолепные снимки можно было бы сделать для «Газетт»! Как журналисту мне и повезло, и не повезло. С одной стороны, у меня в руках была сенсация века, я видел то, что не каждому дано было видеть, а с другой стороны, даже сделай я фотографии, оценить их было бы некому. Однако, если ученые, люди науки, считают, что должны быть верны ей до конца, то тогда и я, ничем не примечательный человек, тоже до конца останусь верным своей скромной профессии. Я буду вести дневник. И пусть никто никогда не увидит мой труд, я все равно сделаю свои записи. О том, чтобы в такую ночь спать, не могло быть и речи, и я решил записывать все. И вот я сижу за столом у слабого пламени лампы, а передо мной – мой потертый журналистский блокнот. Строки ложатся неровно, рука у меня немного дрожит. Особенного литературного таланта у меня нет, да и обстановка не располагает к изяществу стиля, поэтому получается не очень красиво. Ладно уж, что есть то и есть. Я очень рассчитываю, что кто-нибудь задумается над моими записками и тогда поймет наши мысли и чувства, узнает, чем жили мы в эти мрачные и томительные предрассветные часы.

Глава 4

Дневник обреченного

Я с удивлением смотрю на эти слова. Написанные на листе бумаги, они приобретают дополнительный, странный смысл. И вообще странно, что я, Эдвард Мелоун, написавший их, всего двенадцать часов назад покинувший свою комнатку, расположенную в Стритхэме, и не подозревал, какие поразительные события поджидают меня. Я снова ворошу в памяти все события прошедшего дня: свой разговор с редактором Мак-Ардлом, письмо Челленджера в «Таймсе», в котором профессор первым забил тревогу, необычную поездку к нему, приятный, веселый ужин. А закончилось все глобальной катастрофой. Теперь мы одни на пустынной планете Земля и дальнейшая судьба наша мне очень хорошо известна. Поэтому я и свой дневник, который начал вести повинуясь профессиональной привычке, считаю записками уже умершего человека. Не знаю, кому предназначаются мои записки. Пройдет всего несколько часов и мы тоже перейдем ту неведомую, едва заметную грань, за которую уже ушло все человечество. Как мудры и справедливы были слова профессора Челленджера, сказавшего, что настоящий ужас испытают именно оставшиеся в живых. Всех, кого мы любили, уже нет, все, что нам было дорого, исчезло. Вокруг ничего, сплошная огненная пустыня. Но нам не грозит долго видеть окружающий нас кошмар, наше время истекает. Второй баллон кислорода подходит к концу. Теперь оставшийся нам краткий срок жизни можно отсчитывать по минутам.

Совсем недавно профессор Челленджер прочитал нам очередную лекцию, не очень длинную, минут на пятнадцать, не больше. Он был сильно взволнован, кричал и ревел, словно перед ним сидели не четыре человека, а четыре тысячи и все – скептики. Да, с аудиторией для своей пламенной речи он явно ошибся. Кто здесь собирается спорить с ним? Миссис Челленджер? Да она ловит каждое его слово и никогда не подумает сомневаться в его истинности. У Саммерли, правда, вид был какой-то недовольный, но так разве был когда-нибудь случай, чтобы он не ввязался в спор с Челленджером? Хотя нет, как раз сейчас он и не ввязался. Сидел насупившись, но ни слова не сказал. Я так полагаю, что ему все-таки было интересно слушать Челленджера. В продолжении всей речи лорд Джон скучал, это было видно по его унылому лицу. Полагаю, что ему уже порядком все надоело, и в глубине души он хотел бы, чтобы наше существование поскорее закончилось. Меня выступление профессора, признаюсь честно, не увлекло. Я стоял у окна и слушал его довольно рассеянно, да и что было слушать, если говорил он о вещах мне неинтересных. Сам Челленджер находился в центре комнаты, у стола, направив свет настольной лампы на зеркальце микроскопа. Профессор специально ходил за ним в свою комнату. Челленджер пытался приковать наше внимание к лежащему на зеркальце стеклу, но лично я чаще смотрел на самого профессора. Дрожащее пятнышко отраженного света озаряло половину одухотворенного лица профессора, его всклокоченную бороду и горящие глаза на покрасневшем от возбуждения лице, оставляя затылок его в тени. Из страстного выступления Челленджера лично я понял две вещи: что в последнее время профессор изучал простейшие формы жизни, и что взбудоражила его какая-то амеба. Как оказалось, профессор поместил ее на стекло сутки назад и, несмотря на воздействие яда, амеба осталась жива.

– Посмотрите! Вы только посмотрите! – ревел он, страшно волнуясь. – Саммерли, подойдите и убедитесь сами. Мелоун, не будете ли вы любезны также подойти и посмотреть? Вон на те маленькие создания, похожие на веретено, можете не смотреть. Это диатомеи, они нас не интересуют, поскольку относятся скорее к растительному миру, чем к животному. Смотрите в правый верхний угол стекла. Видите крошечный организм? Это вне всякого сомнения живая амеба! Понаблюдайте за ней, поглядите, как она двигается. Если плохо видно, поверните вот этот винт, будет почетче. Ну, как? Согласны?

Саммерли, хотя и очень неохотно, но согласился. Я тоже не возражал против слов профессора и по его просьбе понаблюдал за полупрозрачным микроскопическим созданием, плавающем в крошечном пятнышке похожем на слизь. Лорд Джон амебу смотреть не стал, он сказал, что готов поверить профессору Челленджеру на слово.

– Я ни разу не встречал ее, поэтому, боюсь, я ее не узнаю. И я даже не подумаю ломать себе голову над тем, жива ли амеба или нет, – проговорил он. – Да мне, собственно, все равно. Мы не были с ней знакомы, поэтому если она погибнет, мне будет трудно заставить себя сожалеть о потере. Подозреваю, что и она не сильно огорчится, когда умрем мы.