— Вы как будто считаете достоверным, Челленджер, — сказал Саммерли, — что мир создан исключительно с целью порождать и поддерживать человеческую жизнь.

— Конечно, сударь мой, с какой же иною целью? — спросил Челленджер, которого раздражала даже возможность возражения.

— Иногда я склоняюсь к тому воззрению, что только чудовищное самомнение человека внушает ему мысль, будто эта беспредельная вселенная сотворена лишь в качестве арены, по которой бы он мог важно расхаживать.

— На этот счет невозможно строить теории; но, даже оставляя в стороне чудовищное самомнение, которое вы ставите нам в упрек, мы можем сказать со спокойною совестью, что мы самые развитые существа во всей природе.

— Самые развитые из знакомых нам существ.

— Это разумеется само собою, многоуважаемый.

— Подумайте обо всех тех миллионах, а может быть, и биллионах лет, когда ненаселенная земля вращалась в мировом пространстве, — или, если даже не вовсе ненаселенная, то все же без малейших следов человеческого рода, без мысли о нем. Подумайте обо всех этих неисчислимых эрах, заливаемых дождями, выжигаемых солнцем, обвеваемых бурями. По геологическому летоисчислению, человек появился на свет, так сказать, еще только вчера. Как же можно в таком случае считать доказанным, что все эти гигантские приготовления имели в виду только его пользу?

— А то чью же? Чью же?

Саммерли пожал плечами.

— Что можно на это ответить? Это — за пределами нашего понимания. Но человек, быть может, является всего лишь побочным продуктом, случайно возникшим в этом процессе. Положение совершенно такое же, как если бы пена на поверхности океана вообразила себе, будто океан должен служить только ее созиданию и сохранению, или если бы мышь в соборе полагала, что здание воздвигнуто только для ее жилья.

До сих пор я передавал дословно этот спор, но теперь он переходит в шумную перебранку с многосложными научными терминами, которыми бомбардируют друг друга противники. Разумеется, весьма лестно присутствовать при обсуждении величайших вопросов двумя столь выдающимися умами; но при постоянном их расхождении во взглядах такие простые люди, как лорд Джон и я, не могут извлечь из подобного спора какого-либо полезного для себя поучения. Каждый опровергает сказанное другим, и в конце концов мы перестаем понимать что бы то ни было. Но вот прения окончились; Саммерли съежился в кресле, а Челленджер, все еще манипулирующий своим микроскопом, не перестает испускать низкий, глухой, нечленораздельный гул, как море перед бурей. Лорд Джон подходит ко мне, и мы оба вперяем взоры в ночь.

В небе стоит бледная луна — последняя луна, на которую глядят человеческие очи, и звезды струят мерцающий блеск. Даже в чистом воздухе южноамериканской равнины не приходилось мне любоваться более ярким звездным сиянием. Возможно, что на свет влияют изменения в эфире. В Брайтоне губительный костер продолжает пылать, а в западной части неба, на большом отдалении, видно багровое пятно, указывающее, что пожар охватил Арундел или Чичестер, а может быть, и Портсмут. Я сижу, рассуждаю сам с собою и по временам делаю заметки. Кроткая меланхолия разлита в воздуха. Неужели всему настал конец — молодости, красоте, отваге и любви? Озаренная звездами земля похожа на сонное царство, полное сладостного покоя. Кто мог бы поверить, что эта земля — ужаснейшая Голгофа, усеянная развалинами погибшего человеческого рода? Вдруг я слышу свой собственный смех.

— Что с вами, мой мальчик? — спросил удивленно лорд Джон. — Нам не мешало бы немного поразвлечься. Что случилось?

— Я невольно, подумал о всех тех важных вопросах, — ответил я, — на разрешение которых у нас уходило столько труда и духовных сил. Вспомните, например, англо-германскую конкуренцию или Персидский залив, которым так интересовался мой старый шеф. Кто бы мог подумать, что окончательное разрешение этих проблем последует в такой форме?

Опять мы погрузились в глубокое молчание. Мне кажется, каждый из нас думает о близких, опередивших нас сейчас. Миссис Челленджер тихо плачет, а ее супруг шепчет ей слова утешения. Я вспоминаю людей, о которых все это время ни разу не думал, и вижу в воображении, как все они лежат передо мною бледные, окостеневшие, подобно несчастному Остину во дворе. Вот, например, Мак-Ардл. Я знаю точно, где он лежит, лицом поникнув на письменный стол, с телефонной трубкой в руке: я ведь слышал, как он упал. Издатель Бомонт распростерт, наверное, на своем турецком красно-синем ковре, украшающем его святилище. А мои коллеги в репортерской комнате — Мавдона, Мэррей, Бонд… Они, вероятно, умерли в разгаре работы. В руках у них записные книжки, полные живых впечатлений и сенсационных известий. Я представляю себе, как первого командировали в медицинский институт, второго — в Вестминстер, третьего в собор св. Павла. Их последними дивными видениями были, вероятно, великолепные ряды заголовков, которым никогда, однако, не суждено воскреснуть в типографской краске. Вижу перед собою Мавдона у медиков. — «С надеждой смотрите на Гарли-стрит!» — Мак всегда имел большое пристрастие к аллитерациям. — «Интервью с мистером Соли Вильсоном. Знаменитый специалист говорит: «Только не отчаиваться!» — Наш специальный корреспондент застал знаменитого ученого на крыше его дома, где он укрылся от натиска своих взволнованных пациентов, осаждавших его квартиру. В тоне, ясно доказывающем, что он вполне сознает серьезность положения, знаменитый врач отказался признать его совершенно безнадежным». — Так, вероятно, начал Мак. Затем следовал Бонд. Он немало гордился своим писательским дарованием. Тема пришлась бы ему по вкусу! «Когда я стоял на маленькой галерее под куполом св. Павла и смотрел вниз на густые толпы отчаявшихся людей, валявшихся в этот последний миг в пыли, до слуха моего донесся из этой толпы такой протяжный стон, молящий, исполненный страха, такой ужасающий крик о спасении…»

Да, это была славная кончина для репортера, хотя каждый из них, подобно мне, должен был умереть перед лицом неиспользованных сокровищ. Чего бы только не дал, например, бедняга Бонд, чтобы увидеть такой столбец подписанным его инициалами!

Но какой вздор я пишу! Очевидно, это только стремление не чувствовать утомительной скуки. Миссис Челленджер ушла в гардеробную и крепко спит, по словам профессора. Сам он сидит за столом, делает заметки и справляется в книгах, словно ему предстоят еще годы мирной работы. Пишет скрипучим пером и как будто этим громким скрипом хочет выразить свое презрение всем тем, кто не согласен с его мнением.

Саммерли задремал в кресле и по временам издает прямо-таки раздражающий храп. Лорд Джон лежит, откинувшись на спинку кресла, засунув руки в карманы и закрыв глаза. Как могут люди вообще спать при таких обстоятельствах, это для меня загадочно.

* * *

Три с половиной часа утра. Только что я очнулся от сна. Было пять минут двенадцатого, когда я сделал последнюю запись. Я это помню, потому что завел в это время часы и взглянул на циферблат. Я, стало быть, растратил пять часов из тех немногих, какие нам осталось жить. Мне казалось это невозможным. Но я чувствую себя теперь бодрее и примирен со своей участью, или хочу себя убедить, что примирен. А все же, чем жизнеспособнее человек и чем он ближе к зениту своего существования, тем больше должен он страшиться смерти. Как мудро и милосердно поступает природа, незаметно, мало-помалу приподнимая якорь жизни посредством множества незначительных сотрясений, пока сознание не выходит, наконец, в открытое море из ненадежной гавани земной.

Миссис Челленджер еще спит в гардеробной. Челленджер заснул на своем стуле. Что за вид! Его огромное тело откинулось назад, мощные волосатые руки сложены на животе, а голова так запрокинулась, что над воротником я вижу только чащу взлохмаченной густой бороды. Он храпит так, что весь трясется, а Саммерли высоким тенором вторит низкому басу Челленджера. Лорд Джон тоже заснул, его длинная фигура скорчилась наискось в соломенном кресле. Первые холодные лучи рассвета проскальзывают в комнату. Здесь и снаружи все серо и печально. Я подстерегаю восход солнца — этот страшный солнечный восход, который наполнят своим сиянием вымерший мир. Род человеческий исчез, вымер в один день, но планеты продолжают кружиться, шепчутся ветры, и природа живет своей жизнью вплоть до амебы, и вскоре не сохранится никаких следов пребывания на земле тех созданий, которые считали себя венцом творения. Внизу во дворе лежит раскинувшись Остин; его лицо мерцает в сумеречном свете белым пятном, и похолодевшая рука его все еще держит резиновый шланг. Характер всего человеческого рода выражен в этой тихой фигуре человека, который лежит в трагической и смешной в то же время позе рядом с машиною, над которой он властвовал когда-то.

* * *

На этом кончаются записи, которые я делал в ту ночь. Начиная с этого мгновения, события пошли таким быстрым ходом и были так потрясающи, что я записывать их не мог; но в памяти моей они так ясно сохранились, что ни одной подробности я не могу упустить.

Удушливое ощущение в горле заставило меня взглянуть на баллоны с кислородом, и то, что я увидел, было ужасно. Еще немного — и нашей жизни настанет конец. За ночь Челленджер перенес резиновый шланг с третьего на четвертый цилиндр, но и этот был уже, повидимому, пуст. Мучительное чувство угнетения охватило меня. Я подошел к сосудам, отвинтил шланг и прикрепил его к наконечнику последнего цилиндра. Я испытывал угрызения совести, делая это, потому что думал о том, как спокойно все скончались бы во сне, если бы я совладал с собою. В следующий миг эта мысль оставила меня, когда я услышал крик миссис Челленджер из гардеробной:

— Джордж, Джордж, я задыхаюсь!

— Все уже в порядке, миссис Челленджер, — ответил я, между тем как остальные вскакивали со своих мест. — Я только что открыл непочатый сосуд.