Помню я и еще одну потрясающую картину. Это было в нескольких милях от Севенокса[165] со стороны Лондона. Там слева находится большой монастырь, а напротив него — длинный зеленый склон. На этом склоне собралось множество школьников, в молитве опустившихся на колени. Перед ними в ряд стояли монахини, а выше на склоне — женщина, которую мы сочли за мать настоятельницу. В отличие от искателей удовольствий в машине, эти люди, кажется, были предупреждены об опасности. Они красиво умерли вместе, учителя и ученики, собравшиеся на свой последний урок.

Мой разум все еще потрясен этим ужасающим событием, и я понапрасну ищу слова, способные выразить и воспроизвести эмоции, которые мы переживали тогда. Возможно, лучше и мудрее было бы вовсе не пытаться сделать это, а просто излагать факты. Даже Саммерли и Челленджер оказались настолько подавлены, что мы не слышали ни звука от наших спутников на заднем сиденье, только время от времени всхлипывала дама. Что же до лорда Джона, он был слишком занят сложной дорогой, и у него не было ни времени, ни желания разговаривать. С изнурительным постоянством он повторял одну-единственную фразу, и она накрепко засела в моей голове и в какой-то момент чуть не вызвала у меня приступ истерического смеха. Эти слова воплотили в себе весь кошмар того рокового дня:

— Ну и дела! Ничего себе!

Это восклицание повторялось вновь и вновь, каждый раз при виде жуткого сочетания смерти и несчастья.

— Ну и дела! Ничего себе! — опять воскликнул лорд Джон, когда наша машина спускалась с холма от вокзала в Ротерфилде, и повторял то же самое, проезжая через владения смерти по центральной улице Луишема[166] и старой кентской дороге.

Именно здесь с нами внезапно случилось необыкновенное потрясение. В окне простого домика на углу мы заметили длинную тонкую руку, размахивавшую платком. Ни одна сцена неожиданной смерти не заставляла наши сердца так замереть, а потом вновь застучать с бешеной скоростью, как заставило это удивительное проявление жизни. Лорд Джон остановился у бордюра, и уже через миг мы ринулись в открытые двери, затем по лестнице в гостиную на втором этаже, откуда подавали знак.

В кресле у окна сидела пожилая женщина, а рядом с ней, на втором кресле, лежал баллон с кислородом. Он был такой же формы, что и те, которые спасли нам жизнь, только меньше. Когда мы все остановились в дверях и она повернулась к нам, мы увидели худое вытянутое лицо пожилой женщины в очках.

— Я боялась, что навсегда останусь здесь одна, — сказала она, — поскольку я инвалид и не могу двигаться.

— Что ж, мадам, — ответил Челленджер, — вам очень повезло, что мы проезжали мимо.

— Я хотела бы задать вам один крайне важный вопрос, — сказала пожилая дама. — Джентльмены, умоляю вас быть со мной откровенными. Как эти события отразятся на акциях Лондонской и Северо-Западной железной дороги?

Мы наверняка бы рассмеялись, если бы не трагически-серьезное выражение лица, с которым она ожидала нашего ответа. Госпожа Берстон, — именно так ее звали, — была вдовой, и ее доход полностью зависел от небольшого пакета акций. Ее существование регламентировалось подъемом и снижением дивидендов, и она не представляла себе жизни, на которую не влияла бы котировка акций. Напрасно пытались мы объяснить миссис Берстон, что ей, если она того пожелает, теперь могут принадлежать все деньги мира, и что они полностью потеряли свою ценность. Эта мысль просто не укладывалась в голове пожилой женщины, и она громко рыдала о своем пропавшем вкладе.

— Это все, что у меня было! — причитала она. — Теперь, когда у меня больше ничего нет, мне остается только умереть.

Пока продолжались ее рыдания, мы поняли, каким образом этому хрупкому старому деревцу удалось выжить, в то время как весь огромный лес погиб. Миссис Берстон была инвалидом и к тому же страдала от астмы. Кислород был прописан ей в связи с болезнью, и во время всемирного потрясения баллон находился в ее комнате. У нее вошло в привычку использовать кислород, когда ей становилось трудно дышать. Это приносило ей облегчение, и, понемногу используя свой запас, пожилая дама смогла пережить эту ночь. Затем она уснула, и разбудил ее лишь гул мотора. Поскольку взять ее с собой мы не могли, мы просто убедились в том, что у нее есть все необходимое, и пообещали вернуться через пару дней или даже раньше. Когда мы уезжали, она по-прежнему горько рыдала о своем потерянном вкладе.

Чем ближе мы подъезжали к Темзе, тем шире становились улицы и тем сильнее они были загромождены. С большим трудом нам удалось проехать по Лондонскому мосту. Подъезд к нему со стороны Мидлсакса был полностью перекрыт остановившимися машинами, и двигаться дальше в этом направлении стало невозможно. У пристани недалеко от моста пылал ярким пламенем корабль, в воздухе летали хлопья сажи, и стоял тяжелый и едкий запах гари. Где-то у здания Парламента виднелось плотное облако дыма, но с того места, где мы находились, невозможно было рассмотреть, что именно там горит.

— Не знаю, каково ваше впечатление, — сказал лорд Джон, заглушив мотор, — но мне кажется, что за городом не так печально, как здесь. Вид мертвого Лондона действует мне на нервы. Предлагаю сделать еще круг и возвращаться в Ротерфилд.

— Должен признаться, я не вижу, на что мы здесь можем надеяться, — сказал профессор Саммерли.

— И в то же время нам сложно осознать, что из семи миллионов людей в этой катастрофе удалось выжить лишь одной пожилой женщине, да и то благодаря такой случайности, как сочетание ее болезни и довольно своеобразного лекарства, — произнес Челленджер, и его голос прозвучал странно и гулко, словно раскат грома в полной тишине.

— Если есть и другие выжившие, то как мы найдем их, Джордж? — спросила миссис Челленджер. — И все-таки я согласна с тобой: мы не можем возвращаться, пока хотя бы не попытаемся сделать это.

Выйдя из оставленной на обочине машины, мы с трудом пробрались вдоль загроможденного трупами тротуара Кинг-Уильям-стрит и вошли в открытые двери большой страховой компании. Это было угловое здание, и мы выбрали его потому, что именно оттуда открывался вид во всех направлениях. Поднявшись по лестнице, мы прошли, видимо, через зал для совещаний, поскольку здесь за длинным столом в центре комнаты сидели восемь солидных пожилых мужчин. Высокое окно было открыто, и мы вышли на балкон. Отсюда нам были видны расходящиеся радиально улицы города, наводненные человеческими телами, и дорога внизу, вся черная от крыш замерших такси. Все они или почти все направлялись из центра, из чего можно было сделать вывод, что в последний момент испуганные горожане пытались выбраться на окраину или в пригород к своим семьям. Тут и там над простыми машинами возвышался большой, слепящий блеском латуни лимузин какого-нибудь магната, безнадежно втискивающийся в перегруженный поток остановившегося движения. Прямо под нами как раз стоял такой автомобиль, огромный, роскошного вида; его хозяин, тучный пожилой мужчина, наполовину высунулся из окна, а его толстая, сияющая бриллиантами рука была вытянута вперед — так он подгонял своего водителя сделать последнюю попытку прорваться сквозь эту давку.

В этом потоке, словно острова, возвышалась дюжина двухэтажных автобусов, пассажиры на крышах жались друг к другу или лежали другу у друга на коленях, будто детские игрушки. Полицейский крепкого телосложения стоял, прислонившись к фонарю, на островке безопасности в центре мостовой. Страж порядка выглядел так естественно, что сложно было даже представить, что он не живой. У его ног лежал одетый в лохмотья мальчишка, продававший газеты, которые теперь были разбросаны вокруг него. В этой толчее застрял и фургон с газетами, на борту которого мы могли прочесть последние новости — крупные черные буквы на желтом фоне: «События на стадионе „Лордз“[167]. Матч по крикету на первенство графства прерван». Должно быть, это было одно из ранних изданий, поскольку другие заголовки уже гласили: «Неужели это конец? Предупреждение великого ученого», «Справедливы ли предположения Челленджера? Зловещие слухи».

Челленджер указал своей супруге на этот последний плакат, возвышающийся над поверженной толпой, словно знамя. Я видел, как вздымается его грудь, как он качает головой, глядя на него. Профессору нравилась и льстила мысль о том, что Лондон умер с его именем на устах, а его слова запечатлелись в умах горожан. Его чувства были настолько очевидны, что это сразу же вызвало сардоническое замечание его коллеги.

— Вы в центре внимания до последнего, Челленджер, — заметил Саммерли.

— Похоже, это действительно так, — самодовольно ответил тот. — Что ж, — добавил он, глядя на множество расходящихся в разные стороны улиц, безмолвных и буквально захлебнувшихся смертью, — я действительно не вижу смысла в том, чтобы дольше оставаться в Лондоне. Думаю, следует сразу вернуться в Ротерфилд и обсудить, как с наибольшей пользой провести годы, которые нам еще предстоит прожить.

Из всех картин, отпечатавшихся в нашей памяти после посещения мертвого города, я бы хотел рассказать еще только об одной. Мы ненадолго заглянули в старую церковь Святой Марии, находившуюся как раз там, где мы оставили машину. Пробираясь по ступенькам между распростертыми телами, мы открыли двустворчатую дверь и вошли внутрь. Это было необыкновенное зрелище. Церковь была полностью забита стоящими на коленях людьми, их позы выражали мольбу и покорность. В последний момент ужаса, оказавшись лицом к лицу с реалиями жизни, теми жуткими реалиями, которые нависают над нами, пока мы гоняемся за призраками, испуганные люди ринулись в старые городские церкви, где на протяжении многих лет никогда не собиралось много прихожан. Люди жались так близко друг к другу, что едва могли стать на колени, а многие из них в лихорадочной спешке забыли снять головной убор; на кафедре над ними стоял молодой человек, одетый не как священник. Видимо, он обращался к ним как раз в тот момент, когда всех их постигла печальная участь. Теперь он лежал, словно Панч из уличного балагана[168], его голова и ослабшие руки свисали с края кафедры. Это был настоящий кошмар: серая, пыльная церковь, ряды умерших в мучениях людей, полумрак и тишина. Мы машинально ходили здесь на цыпочках и говорили шепотом.