— Своим замечанием, сэр, вы демонстрируете чрезвычайную ограниченность взглядов, — сурово отрезал Челленджер. — Истинно научный ум не должны сдерживать временные и пространственные ограничения. Он выстраивает для себя наблюдательный пункт на границе настоящего, которая отделяет бесконечное прошлое от бесконечного будущего. Именно с этой надежной позиции он обращается к самым истокам или к окончанию всего сущего. Что же до смерти, то истинно научный ум умирает на своем посту, работая до последнего в нормальном, методичном режиме. Он полностью пренебрегает столь незначительным фактором как физическое увядание, точно так же как и любыми другими ограничениями материального плана. Я прав, профессор Саммерли?

— С определенными оговорками я мог бы с этим согласиться, — проворчал в ответ тот.

— Идеальный научный ум, — продолжал Челленджер, — причем я говорю об этом в третьем лице, чтобы не показаться слишком самодовольным, — так вот, идеальный научный ум способен найти точку абстрактного знания в промежутке между моментами, когда его владелец упадет с воздушного шара и приземлится. Люди именно с такой силой воли нужны, чтобы покорять природу и защищать научную истину.

— Сдается мне, что на этот раз верх возьмет все-таки природа, — сказал лорд Джон, глядя в окно. — Я читал передовые статьи о том, что вы, господа, контролируете ее, но она, тем не менее, всегда поступает по-своему.

— Это не более чем временное отступление, — убежденно заявил Челленджер. — Что значат несколько миллионов лет в масштабе вечности? Растительный мир, как вы видите, сумел выжить. Посмотрите на листья того платана. Птицы умерли, однако растение продолжает зеленеть. Из растительной жизни этого пруда и болота со временем выползут какие-нибудь микроскопические слизняки, пионеры огромной армии жизни, арьергардом которой сегодня являемся мы впятером. И после того как появятся простейшие формы животной жизни, последующий приход человека станет столь же очевидным, как и то, что из желудя неминуемо вырастет дуб. Прежний цикл повторится еще раз.

— А как же яд? — спросил я. — Разве он не убьет жизнь в самом зародыше?

— Яд может быть просто одним из слоев или пластов эфира, — ядовитый Гольфстрим посреди могущественного океана, по которому мы плывем во вселенной. Либо может выработаться устойчивость к нему, и жизнь приспособится к новым условиям. Один тот факт, что при сравнительно небольшом перенасыщении нашей крови кислородом мы можем противостоять воздействию яда, безусловно, является доказательством, что не потребуется серьезных перемен, чтобы животный мир смог выдержать это воздействие.

Дымившийся за деревьями дом загорелся. Мы видели, как высоко вверх поднимались языки пламени.

— Это все-таки довольно жутко, — пробормотал лорд Джон. Я еще никогда не видел его таким потрясенным.

— Ну, в конце концов, какая разница? — сказал я. — Мир мертв, и лучшие похороны для него — это, безусловно, кремация.

— Если загорится и этот дом, это укоротит нам жизнь.

— Я предусмотрел такую опасность, — сказал Челленджер, — и попросил мою супругу позаботиться о том, чтобы этого не произошло.

— Дом достаточно безопасен, дорогой. Но у меня в голове снова начинает сильно пульсировать кровь. Какой ужасный воздух!

— Мы должны освежить его, — сказал Челленджер, наклоняясь к баллону с кислородом.

— Он почти пустой, — сказал профессор. — Его хватило приблизительно на три с половиной часа. Сейчас почти восемь. Мы должны спокойно пережить ночь. По моим расчетам кислород должен закончиться завтра около девяти утра. Мы увидим восход солнца, которое на этот раз поднимется только для нас.

Он откупорил второй баллон и приоткрыл на полминуты окошко над дверью. Потом, когда воздух в комнате ощутимо улучшился, но наши симптомы обострились, мы снова закрыли его.

— Кстати, — сказал Челленджер, — человек живет не только за счет кислорода. Уже давно пора ужинать. Уверяю вас, джентльмены, что, когда я приглашал вас к себе домой, ожидая интересной встречи, я позаботился о том, чтобы мы ощутили великолепный вкус моих угощений. Как бы там ни было, мы должны делать то, что можем. Я уверен, что вы согласитесь со мной: было бы глупо расходовать наш кислород слишком быстро из-за зажженной керосинки. У меня есть небольшой запас холодного мяса, хлеба и маринованных овощей, что в сочетании с несколькими бутылками красного вина может сослужить нам хорошую службу. Спасибо тебе, моя дорогая, — ты, как всегда, устроила все наилучшим образом.

Действительно, можно было только удивляться, с каким самоуважением и чувством собственного достоинства, присущим британским хозяйкам, миссис Челленджер в течение нескольких минут накрыла центральный стол белоснежной скатертью, не забыв положить на нее салфетки, и подала простой ужин со всей элегантностью цивилизованного общества, включая электрический фонарь посреди стола. Удивительным также было и то, что аппетит у нас оказался просто зверским.

— Это является показателем интенсивности наших переживаний, — сказал Челленджер с тем снисходительным видом, с каким он обычно принуждал свой научный ум объяснять очевидные факты. — Мы пережили великое потрясение, что влечет за собой нарушения на молекулярном уровне. А это, в свою очередь, означает, что необходимо восстановление. Большое горе или большая радость влекут за собой сильное чувство голода — а вовсе не потерю аппетита, как это подают наши писатели.

— Именно поэтому люди, живущие в деревне, пышно справляют свадьбы и похороны, — отважился вставить я.

— Именно так. Нашему юному другу удалось привести блестящий пример. Позвольте мне положить вам еще кусочек языка.

— У дикарей то же самое, — сказал лорд Джон, отрезая себе говядины. — Я видел, как они хоронили своего вождя в верховьях реки Арувими[153]; они съели целого бегемота, который весил, пожалуй, столько же, сколько и все это племя вместе взятое. Есть некоторые племена в Новой Гвинее, которые едят самого усопшего, — возможно, просто чтобы навести порядок и прибраться. Однако из всех похоронных церемоний на Земле наша, я думаю, — самая необычная.

— Странно то, — сказала госпожа Челленджер, — что я не могу почувствовать горечь от смерти тех, кто умер. В Бедфорде[154] остались мои родители. Я знаю, что они уже мертвы, но все же из-за этой невероятной вселенской трагедии не могу остро ощутить скорбь ни по кому, даже по ним.

— А моя старенькая мама жила в своем коттедже в Ирландии, — сказал я. — Я мысленно представляю ее, в шали и кружевном чепчике: она сидит у окна с закрытыми глазами, откинувшись на высокую спинку своего старого кресла, а рядом с ней лежат ее очки и книга. Почему я должен горевать? Она покинула этот мир, как покину его и я, и, возможно, в какой-то другой жизни я буду ближе к ней, чем Англия к Ирландии. Однако мне горько думать, что в родном мне теле больше не бьется жизнь.

— Кстати, о теле, — отметил Челленджер, — мы ведь не скорбим, когда подрезаем ногти или стрижем волосы, хотя они тоже однажды были частью нас самих. И одноногий человек не тоскует сентиментально по своей потерянной ноге. Физическое тело причиняет нам немало боли и усталости. Оно постоянно подчеркивает нашу ограниченность. Тогда зачем нам переживать об отделении от нашего физического «я»?

— Если мы от них на самом деле отделимы, — пробормотал Саммерли. — Но как бы там ни было, смерть вселенной ужасна.

— Как я уже объяснял, — сказал Челленджер, — вселенская смерть по своей природе должна быть не такой пугающей, как смерть изолированная.

— Точно так же и в бою, — заметил лорд Джон. — Если бы вы увидели одного человека, лежащего на земле с пробитой грудной клеткой и дыркой во лбу, вам от этой картины стало бы дурно. Но я видел десять тысяч таких тел в Судане, и мне при этом дурно не было, потому что когда творится история, жизнь любого из людей слишком незначительна, чтобы о ней беспокоиться. Когда миллиарды людей умирают вместе, как это произошло сегодня, вы не можете отделить себя от толпы.

— Если бы только эта история закончилась для нас легко, — с тоской сказала женщина. — О Джордж, я так боюсь.

— Когда настанет час, ты будешь смелее всех нас, моя маленькая леди. Я был сварливым старым мужем, дорогая, но помни о том, что твой Дж. Э. Ч. был таким, каким создала его природа, и при этом ничего не мог с собой поделать. Но ты же, тем не менее, не хотела бы выйти замуж за кого-то другого?

— Ни за кого другого в целом свете, дорогой, — сказала она, обняв его за шею. Мы втроем подошли к окну и остановились, пораженные видом, открывшимся нашим взорам.

Стемнело, и мертвый мир погрузился в сумрак. Но с южной стороны на горизонте виднелась одна длинная ярко-красная полоса, которая расширялась и сужалась в быстром ритме пульса жизни, то резко поднимаясь к темно-красному зениту, то оседая и превращаясь в тонкую огненную линию.

— Льюис охвачен огнем!

— Нет, это горит Брайтон, — сказал Челленджер, подойдя к нам. — На фоне зарева виднеются изгибы холмов. Значит это пожар на дальних окраинах, и тянется он на много миль. Должно быть, пылает уже весь город.

Огонь был виден еще в нескольких местах, и в темноте на железнодорожных путях все еще тлела гора обломков, но все это казалось лишь маленькими яркими точками по сравнению с сильнейшим пожаром, бушевавшим за холмами. Какой был бы материал для «Газетт»! Представить только, журналист стал свидетелем таких событий и практически не имел шанса воспользоваться этим — сенсация из сенсаций, но нет никого, кто бы мог ее оценить! И тогда неожиданно во мне проснулся мой старый добрый инстинкт фиксировать все происходящее. Если эти ученые мужи до конца верны делу своей жизни, почему же я не могу быть по-своему последовательным? Ни один человек никогда не увидит того, что я напишу. Но эту длинную ночь нужно как-то скоротать, и, по крайней мере для меня, о сне не могло быть и речи. Мои заметки помогут провести эти утомительные часы и займут мои мысли. Таким образом, сейчас передо мной лежит моя записная книжка со страницами, исписанными неровным почерком, поскольку писал я на коленях при тусклом свете нашего единственного электрического фонаря. Будь у меня литературный талант, эти заметки могли бы стать стоящим произведением. Но как бы там ни было, возможно, они все же откроют людям наши столь длительные переживания и потрясения той жуткой ночи.