Дважды нам встречались пороги, и каждый раз, чтобы обойти их, приходилось полмили тащить наши лодки волоком. С обеих сторон нас окружали девственные джунгли, по которым гораздо легче пройти, чем по молодому лесу, и поэтому нам не составило большого труда пронести здесь свои каноэ. Смогу ли я когда-нибудь забыть мрачную таинственность этих мест? Я вырос в городе и даже не представлял, что деревья могут быть такими высокими и толстыми; их пышные кроны устремлены к небесам, где, на невероятной высоте над нашими головами, мы лишь смутно различали, как их боковые ветви раскидываются в готические своды, образуя из зеленой листвы плотную крышу, сквозь которую может пробиться только случайный золотой луч солнца — тонкая ниточка слепящего света среди величественного полумрака.

Когда мы бесшумно ступали по толстому мягкому ковру гниющих листьев, наши души окутывала благоговейная тишина, сродни той, что царит в церковных сумерках; даже свои обычно звучные замечания профессор Челленджер делал здесь шепотом. Я бы никогда не узнал названий этих гигантских растений, но наши ученые показывали нам кедры, большие хлопковые деревья, красное дерево — все то изобилие, которое делает этот континент главным поставщиком даров растительного мира, в то время как продукты животного происхождения отсюда почти не поступают. На темных стволах деревьев горят яркие орхидеи и красивые разноцветные лишайники, а когда трепетный луч света падает на золотистые цветы аламанды[78], пурпурные жасконии или темно-синие ипомеи[79], кажется, что ты проснулся в волшебной стране.

На огромных пространствах этого леса жизнь, ненавидящая тьму, изо всех сил стремится вверх, к свету. Каждое растение, даже самое крошечное, корчась и извиваясь, тянется к зеленому пологу, оплетая в этом своем движении своих более сильных и высоких собратьев. Ползучие растения пышны и жестоки, но и другие, которые никогда раньше не умели ползти, поневоле учатся здесь этому искусству, чтобы выбраться из убийственной тени, так что тут можно увидеть, как простая крапива, жасмин или даже пальма джакитара обвивают стволы кедров в стремлении добраться до их вершин.

Продвигаясь под величественными сводами деревьев, мы не успевали рассмотреть животных, которые разбегались от нас, но постоянное движение у нас над головами указывало, что многообразный мир змей и обезьян, птиц и ленивцев, живущих наверху в лучах солнца, все время смотрит на нас и удивляется крошечным темным фигуркам, спотыкающимся неизмеримо далеко внизу. На рассвете и на закате раздаются вопли обезьян-ревунов, к которым присоединяются пронзительные крики длиннохвостых попугаев, но во время полуденного зноя слышно только жужжание насекомых, словно шум отдаленного прибоя.

Все недвижимо среди стволов громадных деревьев, окутывающих нас полумраком. Однажды в тени, пошатываясь, промелькнуло какое-то неуклюжее кривоногое животное, муравьед или медведь. И это было единственное животное, передвигавшееся по земле, которое я видел в великом амазонском лесу.

Но, тем не менее, в этих таинственных краях нам попадались признаки присутствия человека. На третий день пути в воздухе раздался глубокий пульсирующий звук, ритмичный и зловещий, который судорожно сотрясал утреннюю тишину. Затем мимо нас проплыли две лодки, следовавшие на расстоянии нескольких ярдов друг от друга; наши индейцы замерли, словно превратившись в бронзовые изваяния, и сосредоточенно слушали с выражением ужаса на лицах.

— Что это? — спросил я.

— Барабаны, — беззаботно ответил лорд Джон, — барабаны войны. Мне уже приходилось такое слышать.

— Да, сэр, барабаны войны, — подтвердил метис Гомес. — Дикие индейцы, они опасные, не добрые; они все время следят за нами; они убьют нас, если смогут.

— Как они могут за нами следить? — удивленно спросил я, вглядываясь в темную недвижимую пустоту.

Метис только пожал широкими плечами.

— Индейцы умеют это делать. Они идут по своему пути. Они следят за нами. Барабанами говорят друг с другом. Убьют нас, если смогут.

Ко второй половине дня — согласно моему карманному дневнику это был вторник, 18 августа, — в разных точках вокруг нас гремели уже шесть или семь барабанов. Иногда их стук был быстрым, иногда — медленным, порой в них слышались вопросы и ответы. Один из них, где-то далеко на востоке, звучал высоко и отрывисто, а после паузы ему вторил глубокий низкий звон с севера. Эти постоянные раскаты создавали неописуемо нервную и зловещую обстановку, они, казалось, выливались в одну, без конца повторяемую фразу нашего слуги-метиса: «Мы убьем вас, если сможем. Мы убьем вас, если сможем».

В тишине леса не было заметно никакого движения. Под темным покрывалом листвы царили мир и спокойствие, но зато издалека звучало грозное послание от наших собратьев-людей. «Мы убьем вас при первой же возможности», — говорил барабанный бой с востока. «Мы убьем вас, как только сможем», — отвечали ему с севера.

Весь день барабаны грохотали и перешептывались, и их угрозы отражались на лицах наших цветных сопровождающих. Даже смелый и бойкий метис выглядел подавленным. Однако в тот день я окончательно убедился, что и Саммерли, и Челленджер обладают отвагой в высшем ее проявлении — отвагой научного сознания. У них был тот же неукротимый дух, который поддерживал Дарвина в Аргентине среди гаучо[80] или Уоллеса в Малайзии среди охотников за головами. Сострадательной Природой предусмотрено, чтобы человеческий мозг не мог думать о двух вещах одновременно; поэтому, если он охвачен научным любопытством, там уже не остается места для соображений личного порядка. Весь день под угрожающий беспрестанный стук барабанов наши профессора рассматривали каждую пролетевшую птицу, каждый кустик на берегу, постоянно вступали в словесные перепалки, во время которых сердитые замечания Саммерли сменялись раздраженным рычанием Челленджера; но при этом они обращали внимание на грозившую нам опасность и зловещие индейские барабаны не больше, чем если бы сидели вместе где-нибудь в курительной комнате в клубе Королевского научного общества на Сент-Джеймс-стрит. Они лишь однажды снизошли до обсуждения наших преследователей.

— Каннибалы из племени миранью или амажуака, — сказал Челленджер, показывая большим пальцем в сторону гулких звуков из леса.

— Несомненно, сэр, — ответил Саммерли. — Я полагаю, что у них, как и у всех подобных племен, полисинтетическая речь[81] и они принадлежат к монголоидной расе.

— Определенно, речь у них полисинтетическая, — снисходительно согласился Челленджер. — Мне неизвестно, чтобы на этом континенте вообще существовал иной тип языка, а у меня есть сведения более чем о сотне. А вот к монголоидной теории лично я отношусь весьма подозрительно.

— Я думал, что даже ограниченные познания в сравнительной анатомии могли бы помочь вам убедиться в этом, — едко заметил Саммерли.

Челленджер агрессивно задрал подбородок, так что лицо его полностью скрылось за бородой и полями шляпы.

— Безусловно, сэр, ограниченные познания дали бы именно такой эффект. А когда знания являются исчерпывающими, человек приходит к совершенно другим заключениям. — И они с вызовом молча уставились друг на друга под неумолкающий отдаленный гул барабанов, продолжавших шептать: «Мы убьем вас — мы убьем вас, как только сможем».

В ту ночь мы поставили наши каноэ на середину реки, использовав в качестве якорей тяжелые камни, и подготовились отразить возможное нападение. Ничего, однако, не произошло, и на рассвете мы продолжили свой путь, оставляя затихающий бой барабанов у себя за спиной.

Примерно в три часа пополудни мы подошли к стремнине, которая протекала через обрывистое и очень узкое ущелье, протянувшееся на целую милю, — то самое, где лодка профессора Челленджера перевернулась во время его первого путешествия. Должен сознаться, что вид ущелья успокоил меня, потому что это было первым, хотя и довольно зыбким, подтверждением правдивости рассказа Челленджера. Индейцы перенесли сначала наши каноэ, а затем и всю поклажу через подлесок, который в этом месте был чрезвычайно густым, тогда как мы, четверо белых, сопровождали их с ружьями на плечах, готовые отразить любую опасность со стороны леса. До наступления вечера мы благополучно преодолели пороги и проделали еще десять миль вверх по течению, где и бросили якорь, остановившись на ночлег. Я подсчитал, что от русла Амазонки до этого места мы проплыли не менее ста миль.

Утром следующего дня произошли важные события. С самого рассвета профессор Челленджер проявлял признаки сильного беспокойства, непрерывно вглядываясь в берега реки. Внезапно он издал удовлетворенный возглас и показал на одинокое дерево, странно склонившееся над водой.

— Что вы об этом скажете? — спросил он.

— Это, безусловно, пальма ассаи, — ответил Саммерли.

— Вот именно. Это та самая пальма ассаи, которую я выбрал в качестве ориентира. Тайная расселина находится в полумиле отсюда по другому берегу реки. Никакой бреши в стене растительности не видно. В этом и заключается ее особенность и ее тайна. Там, где вы заметите светло-зеленый тростник вместо темно-зеленого подлеска, там, среди леса из старых хлопковых деревьев находятся мои личные ворота в неизведанное. Войдите в них, и вы все поймете сами.

Место и вправду было удивительное. Доплыв до зарослей светло-зеленого тростника, мы направили наши каноэ прямо туда, отталкиваясь от дна шестами, и примерно через сто ярдов попали в безмятежную и мелкую речушку, катившую свои чистые, прозрачные воды по песчаному дну. Шириной река была где-то ярдов двадцать, с зарослями роскошной растительности по обоим берегам. Не зная, что на небольшом расстоянии тростник сменяется кустарником, невозможно было бы догадаться о существовании протока и вообразить сказочную страну, которая лежала позади него.

А это действительно была настоящая волшебная страна — самая удивительная из всех, какие может создать человеческое воображение. Ветви растений, встретившись у нас над головами, переплетались, образуя естественный свод, и в этом туннеле из листвы, в золотистом полумраке текла зеленая прозрачная река, красивая и сама по себе, но еще более прекрасная из-за необычных оттенков, которые придавал ей падающий сверху яркий солнечный свет, смягченный фильтром из листьев. Прозрачная, как кристалл, гладкая, как поверхность стекла, зеленая, как край айсберга, река простиралась перед нами под живым сводом, и каждый удар весел оставлял на ее глади сияющую рябь.