Что же до Жанны Мюрно, то она адресовала мне лишь одну записку, за два дня до того, как с меня сняли повязки. Мне вручили ее позже, вместе с письмами. Записка, видимо, сопровождала коробку цукатов, или шелковый гарнитур, или часики, которые были у меня на запястье. В ней говорилось: «Моя Ми, любовь моя, цыпленок, ты не одна, клянусь тебе. Ни о чем не тревожься. И выше голову. Целую. Жанна».

Это мне читать не надо было. Я знала это наизусть.


С меня сняли арматуру и повязки, которые сковывали мне руки. Надели белые хлопковые перчатки, мягкие и легкие — ладони свои я так и не увидела.

— Долго мне придется носить перчатки?

— Главное — чтобы руки могли вам служить. Кости не деформированы. Боль в суставах будет чувствоваться всего несколько дней. Часики вы такими руками не соберете, но в повседневной жизни вы ими вполне обойдетесь. Разве что, может быть, откажетесь от тенниса.

Говорил все это не доктор Динн, а один из тех двоих врачей, которых он привел в палату. Они отвечали на мои вопросы жестко — для моей же пользы, чтобы я не распускала нюни.

Несколько минут они заставляли меня сгибать и разгибать пальцы, пожимать им руки. Наконец они ушли, назначив мне через две недели контрольный рентген.

То было утро врачей. После этих двоих пришел кардиолог, потом доктор Дулен. Я ходила по заставленной цветами палате, на мне была толстая белая шерстяная юбка и белый корсаж. Корсаж кардиолог расстегнул, чтобы послушать мое сердце, оказавшееся «вполне доброкачественным». Я думала о своих руках, которые я скоро рассмотрю, оставшись одна и без перчаток. Я думала о своих туфлях на шпильках, которые сразу же показались мне естественными, — а ведь раз я стала в некотором роде пятилетней девочкой, то туфли на высоких каблуках, чулки, губная помада — все эти вещи должны были бы меня озадачить, верно?

— Вы меня уже достали, — ответил доктор Дулен. — Я вам сто раз говорил, чтобы вы не зацикливались на подобных глупостях. Если я вас прямо сейчас приглашу на ужин и вы будете правильно держать вилку, что это докажет? Что ваши руки помнят лучше, чем вы сами? Если даже я посажу вас за руль своей машины и вы, слегка помучившись с переключением передач, потому что не привыкли к «Пежо-403», поведете ее более или менее нормально, то, думаете, это нам что-нибудь даст?

— Не знаю. Вам бы следовало мне это объяснить.

— Мне следовало бы и подержать вас здесь лишних несколько дней. К сожалению, вас очень торопятся забрать. У меня нет никаких законных оснований держать вас здесь, разве что вы сами этого захотите. А я даже не знаю, есть ли у меня причина спросить вас об этом.

— Кто хочет меня забрать?

— Жанна Мюрно. Она говорит, у нее больше нет сил терпеть.

— Я ее увижу?

— А зачем, вы думаете, вся эта суета?

Он не глядя обвел рукой палату, открытую дверь, Раймонду, складывавшую мою одежду, другую медсестру, уносившую бутылки шампанского и стопки книг, которые мне никто не прочитал.

— Почему вы хотите, чтобы я пробыла здесь еще?

— Вы покидаете нас с симпатичной мордашкой, с хорошо работающим сердечком, с руками, которые вполне могут вам служить, с третьей левой лобной извилиной, которая, судя по всему, чувствует себя превосходно, — и я надеялся, что вы покинете нас, унося вдобавок и все свои воспоминания.

— Третья что?

— Третья лобная извилина. В левом полушарии мозга. Там у вас было первое кровоизлияние. Нарушение речи, которое я наблюдал поначалу, было, вероятно, следствием этого. Но это не имеет ничего общего с остальным.

— А что это — остальное?

— Не знаю. Возможно, просто страх, который вы, должно быть, испытали во время пожара. Или удар. Когда дом загорелся, вы выпрыгнули из окна. Вас нашли на нижних ступенях лестницы, и у вас был раскроен череп более чем на десять сантиметров в длину. Во всяком случае, поразившая вас амнезия не связана ни с каким повреждением мозга. Я так думал поначалу, но тут что-то другое.

Я сидела на своей разобранной постели, и мои перебинтованные руки лежали на коленях. Я сказала ему, что хочу уйти, что тоже больше не могу. Когда я увижу Жанну Мюрно, поговорю с ней, память вернется ко мне.

Доктор выразительно развел руками.

— Она будет здесь после обеда. И наверняка пожелает немедленно вас забрать. Если вы останетесь в Париже, будете являться ко мне в больницу или в кабинет. Если же она увезет вас на юг, вы непременно должны вызвать доктора Шавереса.

Говорил он сухо, и я видела, что он сердится на меня. Я сказала ему, что буду приходить почаще, но я просто рехнусь, если еще пробуду в этой палате.

— Вам следует опасаться только одного безумства, — ответил он. — Это если вы скажете себе: «Подумаешь, воспоминания — да у меня полно времени для того, чтобы обзавестись новыми». Потом вы об этом пожалеете.

И он оставил меня наедине с этой мыслью, которая и впрямь уже посещала меня. С тех пор как я обрела лицо, пятнадцать стертых из памяти лет уже не так мучили меня. От них остались лишь терпимая боль в затылке и тяжесть в голове, но и это должно было вскоре пройти. Когда я смотрелась в зеркало, я была собой, у меня были глаза божка и ожидающая меня за этими стенами жизнь, я себе нравилась. Тем хуже для той, другой, раз я — эта.


— Знаете, когда я вижу себя в этом зеркале, я просто сама от себя балдею!

Разговаривая с Раймондой, я кружилась, стараясь, чтобы юбка взлетала вверх. Однако неокрепшие ноги с трудом повиновались мне. Едва не потеряв равновесие, я в растерянности остановилась: в дверях, держась за ручку, стояла Жанна.

У нее было странно неподвижное лицо, а волосы — светлее, чем мне представлялось; ее бежевый костюм притягивал к себе солнце. И еще одно, что как-то не бросилось в глаза на фотографиях, — она была очень высокая, почти на голову выше меня.

Ее лицо и манера держаться пробудили во мне какие-то отзвуки. И на миг мне показалось, что вот сейчас нахлынет волна прошлого и погребет меня под своей громадой. То ли мне стало дурно от того, что я кружилась, то ли меня так поразило неожиданное появление женщины, которая была мне смутно знакома, как персонаж из сна. Я упала на кровать, инстинктивно закрыв руками в перчатках лицо и волосы, как если бы стыдилась их.

Раймонда деликатно выскользнула из палаты, и я увидела, как шевелятся губы Жанны, услышала ее голос — ласковый, глубокий и знакомый, как и взгляд, — а потом она подошла и обняла меня.

— Не плачь.

— Я не могу остановиться.

Я поцеловала ее в щеку, в шею, сожалея, что могу касаться ее только в перчатках; я узнавала даже ее духи — они тоже были из сна. Прильнув к ее груди и стыдясь своих волос, которые, когда она отодвигала их легкими прикосновениями, должно быть, открывали ее взору безобразные шрамы, я сказала ей, что несчастна, что хочу уехать отсюда вместе с ней, что она не представляет себе, как я ее ждала.

— Дай-ка мне на тебя посмотреть.

Я не хотела, но она властно подняла мне голову, и ее глаза, оказавшиеся так близко от моих, заставили меня вновь поверить, что мне все-все будет возвращено. Глаза были золотистые, очень светлые, и в глубине их трепетала какая-то неуверенность.

Она тоже знакомилась со мной заново. Изучала меня взглядом, в котором сквозило замешательство. В конце концов я не смогла выдержать это испытание, эти поиски на моем лице черт исчезнувшей. Я взяла Жанну за запястья и, все пуще заливаясь слезами, отстранила ее от себя.

— Заберите меня, умоляю вас. Не смотрите на меня. Это я, Ми! Не смотрите на меня.

Она продолжала целовать меня в волосы, называя меня дорогушей, цыпленочком, ангелом; потом вошел доктор Динн, смутившийся от моих слез, от роста Жанны, которая, поднявшись, оказалась выше всех в палате — выше него самого, выше его ассистентов, выше Раймонды.

Посыпались советы, рекомендации, долгий обмен выражениями беспокойства по моему адресу, которых я не слышала, не желала слышать. Я стояла, прижавшись к Жанне. Она, обвив меня рукой, разговаривала с ними тоном королевы, забирающей свою инфанту, свою Ми; мне было хорошо, я уже ничего не боялась.

Это она застегнула на мне пальто — пальто из замши, которое я, должно быть, носила и раньше, потому что оно залоснилось на рукавах. Она же поправила у меня на голове берет, повязала мне на шею зеленый шелковый платок. Она же повела меня по коридорам клиники к стеклянной двери, словно забрызганной лучами ослепительного солнца.

У подъезда стояла белая машина с черным откидным верхом. Жанна усадила меня на сиденье, закрыла дверцу, села за руль. Она была спокойна и молчалива; иногда она смотрела на меня с улыбкой и быстро целовала в висок.

Мы тронулись. Гравий под колесами. Открывающиеся ворота. Широкие аллеи, усаженные деревьями.

— Это Булонский лес, — сказала Жанна.

Меня сморила усталость. Веки у меня слипались. Я почувствовала, что соскальзываю вниз, что моя голова улеглась на пушистую ткань Жанниной юбки. Совсем рядом я увидела краешек поворачивающейся баранки. Я живу — какое же это чудо!.. И я уснула.


Проснулась я на низком диване. Ноги у меня были укрыты пледом в крупную красную клетку. Светильники, стоящие на столах огромной комнаты, не изгоняли тени из углов.

В высоком камине вдалеке от меня, шагах в тридцати, горел огонь. Я поднялась; груз пустоты в голове давил сильнее обычного. Я подошла к огню, подтащила кресло, рухнула в него и не заметила, как снова уснула.

Позже я почувствовала, что надо мной склонилась Жанна. Я услышала журчание ее голоса. Потом вдруг мне показалось, будто я вспомнила крестную Мидоля в ее кресле на колесиках, с оранжевой шалью на плечах — уродливую, ужасную… Когда я открыла глаза, какое-то время у меня еще кружилась голова, и я видела все в тумане, словно через залитое дождем окно.