— Другая.

— Я хочу увидеть отца.

— Вы еще не в состоянии.

— Я хочу увидеть доктора Дулена.

— Доктор Динн против.

— Скажите мне что-нибудь.

— Что?

— Да что угодно. Поговорите со мной.

— Это запрещено.

Я смотрела на ее крупные руки, находя их красивыми и умиротворяющими. В конце концов она почувствовала мой взгляд и смутилась.

— Перестаньте за мной наблюдать.

— Это вы за мной наблюдаете.

— Мне положено, — отвечала она.

— Сколько вам лет?

— Сорок шесть.

— Я здесь давно?

— Семь недель.

— Вы эти семь недель за мной ухаживали?

— Да. Ну все, хватит.

— Какая я была в первые дни?

— Совершенно неподвижная.

— Я бредила?

— Иногда.

— И что я говорила?

— Ничего интересного.

— Ну что, например?

— Я уже не помню.

Спустя еще неделю — еще вечность — в мою палату вошел доктор Дулен со свертком под мышкой. На нем был заляпанный плащ, который он не потрудился снять. В окно рядом с моей кроватью барабанил дождь.

Он подошел ко мне, дотронулся до моего плеча, как он уже привык делать — быстро, не нажимая, — и сказал:

— Привет, мумия.

— Я вас долго ждала.

— Знаю, — сказал он. — Зато я с подарком.

Он объяснил, что кое-кто после моего «припадка» прислал ему цветы. К букету — то были георгины, любимые цветы его жены, — был приложен маленький автомобильный брелок. Он мне его показал. Круглый позолоченный брелок-таймер со звоночком. Очень удобно при стоянке в зоне с ограничением времени.

— Это мой отец подарил?

— Нет. Человек, который заботился о вас после смерти вашей тетушки. В последние годы вы виделись с этим человеком гораздо чаще, чем с отцом. Это женщина. Ее зовут Жанна Мюрно. Она приезжала вслед за вами в Париж. Справляется о вашем здоровье по три раза на дню.

Я сказала, что это имя мне ни о чем не говорит. Он взял стул, завел брелок и положил его на кровать у моей руки.

— Через четверть часа зазвонит. Когда мне пора будет уходить. Как ваше самочувствие, мумия?

— Я бы хотела, чтобы вы больше так меня не называли.

— Завтра я перестану вас так называть. Утром вас отвезут в операционную. Там с вас снимут повязки. Доктор Динн считает, что все уже зарубцевалось.

Он распаковал сверток, который принес. Это оказались фотографии, и на них была я. Он стал показывать их мне по одной, наблюдая за моей реакцией. Похоже, он не особенно надеялся пробудить во мне воспоминания. Да они во мне и не пробудились. Я видела черноволосую девушку, на мой взгляд, прехорошенькую, улыбчивую, тоненькую в талии и длинноногую, которой на разных снимках было от шестнадцати до восемнадцати лет.

Фотографии были глянцевитые, обольстительные и пугающие. Я даже не пыталась вспомнить ни это лицо со светлыми глазами, ни сменявшие друг друга пейзажи, которые мне показывали. С первого же снимка я поняла, что все будет без толку. Я была счастлива, жадно рассматривала себя и была так несчастна, как не бывала еще никогда с тех пор, как открыла глаза навстречу белому свету. Хотелось смеяться и плакать. В конце концов я расплакалась.

— Ну-ну, цыпленок, не будьте дурочкой.

Он убрал фотокарточки, несмотря на то что я хотела разглядывать их еще и еще.

— Завтра я покажу вам другие, где вы не одна, а с Жанной Мюрно, с тетушкой, с отцом, с друзьями, которые были у вас три месяца назад. Не следует слишком уповать на то, что это восстановит вам память. Но это вам поможет.

Я сказала ему: да, я верю. У моей руки зазвонил брелок-таймер.


Из операционной я вернулась своим ходом — меня поддерживали моя медсестра и ассистент доктора Динна. Тридцать шагов по коридору — из-под покрывавшего мне голову полотенца я видела только плитку пола. Шахматная доска в черную и белую клетку. Меня уложили в постель; руки у меня устали больше, чем ноги, — на руках по-прежнему была тяжелая металлическая арматура.

Потом меня усадили в кровати, положив под спину подушку. В палату вошел доктор Динн в пиджаке. У него был довольный вид. И он так странно на меня глядел, следя за каждым моим движением. Мое голое лицо казалось мне холодным как мрамор.

— Я хотела бы посмотреть на себя.

Доктор сделал знак медсестре. Он был маленький, толстенький, с редкими волосами. Сестра подошла к кровати с зеркалом, в которое я уже смотрелась две недели назад, когда была в своей белой маске.

Мое лицо. Мои глаза, глядящие мне в глаза. Короткий прямой нос. Натянутая выступающими скулами кожа. Пухлые губы, приоткрытые в неуверенной, слегка плаксивой улыбке. Цвет лица не мертвенно-бледный, как я ожидала, а розовый, свежий и чистый. В общем, приятное лицо, которому разве что не хватало естественности, потому что я еще не решалась двигать лицевыми мускулами, и в котором мне определенно почудилось нечто азиатское — из-за выступающих скул и вытянутых к вискам глаз. Мое неподвижное и озадачивающее лицо, по которому скатились две теплые слезинки, потом еще и еще. Мое собственное лицо, которое затуманивалось, которое я не могла больше видеть.


— Волосы у вас отрастут быстро, — сказала медсестра. — Посмотрите, как они отросли за три месяца под повязкой. И ресницы станут длиннее.

Ее звали Раймонда. Она причесывала меня, как могла, тщательно: короткие, сантиметра три-четыре, волосы, скрывавшие шрамы, укладывала прядь за прядью, чтобы придать прическе объем. Протирала мне лицо и шею впитывающей влагу ватой. Приглаживала мне брови. Похоже, она больше не сердилась на меня за тот припадок. Каждый день она словно готовила меня к свадьбе. Она говорила:

— Вы похожи на божка, а еще — на Жанну д’Арк. Знаете, кто такая Жанна д’Арк?

По моей просьбе она раздобыла мне большое зеркало, и оно теперь постоянно висело в изножье моей кровати на спинке. Я не смотрелась в него, только когда спала.

Она теперь и разговаривала со мной охотнее — долгие послеобеденные часы. Садилась на стул подле меня, вязала, курила — так близко, что стоило мне склонить голову, и я могла увидеть в зеркале оба наши лица.

— Давно вы работаете медсестрой?

— Двадцать пять лет. Только здесь уже десять.

— У вас были такие больные, как я?

— Да многие желают изменить форму носа.

— Я не таких пациентов имею в виду.

— Однажды я ухаживала за женщиной, потерявшей память. Это было давно.

— Она вылечилась?

— Она была очень стара.

— Покажите мне еще разок фотографии.

Она брала с комода коробку, оставленную доктором Дуленом. И по одному показывала мне снимки, которые никогда ничего не вызывали у меня в памяти и даже не доставляли уже удовольствия первых дней, когда я верила, что еще чуть-чуть — и я вспомню продолжение этих жестов, застывших на глянцевой фотобумаге формата 9×13.

Я в двадцатый раз смотрела на кого-то, кто была мной, кто нравилась мне уже меньше, чем коротковолосая девушка в изножье кровати.

Я смотрела на тучную женщину в пенсне, с отвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, носила на плечах вязаные шали и на всех снимках была запечатлена сидящей.

Я смотрела на Жанну Мюрно, которая пятнадцать лет верой и правдой служила моей тете, последние шесть или семь лет не расставалась со мной и переехала жить в Париж, когда меня привезли сюда после сделанной в Ницце операции. Заплата на моем теле, квадрат кожи двадцать пять на двадцать пять сантиметров, — это тоже была она. И ежедневно обновляемые цветы в моей палате, и ночные рубашки, которые я еще только разглядывала, косметика, которую мне пока запрещали, бутылки шампанского, которые расставляли у стены, сладости, которые Раймонда раздавала своим коллегам в коридоре.

— Вы видели ее?

— Эту молодую женщину? Да. Много раз, около часу дня, когда уходила на обед.

— Какая она?

— Как на снимках. Через несколько дней вы сможете ее увидеть.

— Она говорила с вами?

— Да, много раз.

— Что она вам говорила?

— «Вы уж там приглядывайте за моей малышкой». Она была у вашей тетушки доверенным лицом — то ли секретарем, то ли гувернанткой. Это она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже не могла передвигаться.

На фотографиях Жанна Мюрно была высокой, спокойной, довольно миловидной, довольно неплохо одетой и довольно-таки строгой. Рядом со мной она была только на одном снимке. На снегу. Мы были в узеньких брючках и шерстяных шапочках с помпоном. Несмотря на помпоны, на лыжи и на улыбку девушки, которая была мной, фотография не производила впечатления безоблачной дружбы.

— Похоже, тут она мной не особенно довольна.

Раймонда, повертев фотокарточку в руках, кивала, покоряясь очевидности.

— Верно, у нее на то были причины. Знаете, вы были тогда очень взбалмошной.

— Кто вам об этом сказал?

— В газетах читала.

— А-а.

В июльских газетах рассказывалось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен, сохранивший те номера, в которых шла речь обо мне и о другой девушке, все еще не хотел мне их давать.

Другая девушка тоже присутствовала на фотографиях из коробки. Все они были там — высокие и низкорослые, симпатичные и не очень — все незнакомые, все улыбающиеся одинаковой застывшей улыбкой, которая мне уже надоела.

— Все, хватит, насмотрелась на сегодня.

— Вам что-нибудь почитать?

— Да, письма отца.

От него их было три, и еще добрая сотня — от родственников и друзей, которых я уже не знала. Пожелания быстрейшего выздоровления. Мы живем в тревоге за тебя. Я уже и не живу. Не терпится тебя обнять. Дорогая Ми. Моя Мики. Лапочка Ми. Моя маленькая. Бедное мое дитя.

Письма отца были милы, тревожны, сдержанны и вызывали разочарование. Двое парней написали мне по-итальянски. Еще один, Франсуа, заявлял, что я буду принадлежать ему всегда, что он заставит меня забыть этот ад.