Вспоминаю, как покойный Джеймс Пейн рассказывал, что он с двумя своими собратьями по литературе решил написать о том, какой же эпизод в „Айвенго“ представляется каждому из них наиболее ярким. Проштудировав книгу, все они сделали одинаковый выбор. Это был эпизод, когда рыцарь Лишенный Наследства на турнире в Ашби де ла Зуш, проехав вдоль галерей, где сидели зрители, острым концом своего копья ударяет в щит грозного храмовника, вызывая его на смертельный поединок. Действительно, это великолепная сцена! Что из того, что ни одному храмовнику, согласно уставу его ордена, не разрешалось принимать участие в столь мирском и малопристойном деле, как турнир? Привилегия великих мастеров состоит в том, чтобы изобретать подобные случаи. И потому неблагодарное это дело — выступать против них. Разве не Оливер Уэнделл Холмс описывал ординарную личность, у которой в голове всего лишь пара непримечательных фактов? Но этот человек врывается в гостиную так, будто за ним гонится свора разъяренных бульдогов, и готов оповестить присутствующих об этих фактах, дав волю своему воображению. Великий писатель никогда не ошибается. Если у Шекспира морской берег есть в Богемии, а Виктор Гюго называет боксера-англичанина „мистер Джим-Джон-Джек“, то это именно так, и дело с концом. „Иного решения тут нет“, — сказал редактор второстепенному автору. „У меня есть такое“, — ответил автор, и это его право, если он хочет убедить читателей.

Однако мы отвлеклись от „Айвенго“. А какое это замечательное произведение! Второй величайший исторический роман, я полагаю, написанный на английском языке. Перечитывая его, я всякий раз все больше восхищаюсь им. Воины в этом романе изображены в такой же мере искусно, в какой неудачны (за редким исключением) его женские образы. Но, хотя воины и представлены как нельзя лучше, романтический образ Ревекки с точки зрения привычной рутины искупает недостатки в изображении всех остальных женщин, действующих в романе. Скотт рисовал мужественных людей, потому что сам был мужественным человеком и находил свою задачу привлекательной.

А молодых героинь своих писатель изображал, как того требовали условности, которые он никогда не имел смелости нарушить. Лишь прочитав подряд с десяток глав романа „Айвенго“, где действует минимальное число женщин, — например, большой отрывок, начинающийся с описания турнира в Ашби де ла Зуш и до окончания эпизода, где выступает брат Тук, — мы постепенно осознаем все мастерство романтического повествования, которого достиг писатель. Я не думаю, что во всей английской литературе найдется более прекрасный и значительный пример полета воображения, чем только что упомянутый нами.

Можно допустить, что романы Вальтера Скотта грешат чрезмерным многословием. Эти нескончаемые и совсем необязательные вступления заставляют вас слишком долго добираться до сути повествования. Нередко они превосходны, полны ученых премудростей, остроумны, красочны, но не имеют касательства или весьма непропорциональны по отношению к истории, которую они хотят представить. Как и во многих произведениях английской художественной литературы, такие пассажи хороши сами по себе, но находятся в явно неподходящем месте. Отступления от темы, незнание того, что такое метод и система, — наши традиционные национальные прегрешения. Вообразите, что вам нужно включить эссе на тему о том, как год прожить без денег, что сделал Теккерей в романе „Ярмарка тщеславия“, или в каком-то месте своего творения вставить рассказ о привидениях, как осмелился Диккенс. С таким же успехом и драматург может поспешить к рампе и начать рассказывать анекдоты, действие его пьесы приостановится, а действующие лица станут томиться от скуки за его спиной. Но это к делу не относится, хотя в подтверждение вышесказанного можно привести примеры не из одного великого писателя. Нам до прискорбия не хватает чувства формы, и сэр Вальтер грешил тут наравне с другими.

Однако же, минуя эти длинноты, обратимся к кульминации истинного произведения. Кто же в этом случае, как не сэр Вальтер, находит сжатую фразу, краткое зажигательное слово? Вы помните сцену в романе „Пуритане“, когда отчаянный драгунский сержант Босуэл настигает наконец сурового пуританина Берли, за голову которого полагается вознаграждение?

„- Значит, или ложе из вереска, или тысяча мерков! — воскликнул Босуэл, обрушиваясь изо всех сил на Берли.

— Меч Господа и меч Гедеона! — прокричал Белфур, отбивая удар Босуэла и отвечая ему своим“.

Никакого многословия! Но самый дух каждого из этих людей и их партии выражен здесь в немногих решительных словах, которые врезаются в память.

„Луки и секиры!“ — кричали саксонские варяги, когда их теснила арабская конница. И вы чувствуете, что именно так они и должны были кричать. Еще более лаконичным и точным был боевой клич отцов этих же самых людей в тот долгий день, когда под штандартом „Красного дракона Уэссекса“ они сражались на пологом холме у Гастингса. „Вон! Вон!“ — рычали они, когда их крошили нормандские рыцари.

Краткость, выразительность, простота — дух нации был в этом кличе. Разве тут не присутствуют самые высокие чувства? Или же их следует унять и глубоко запрятать, поскольку слишком сокровенны, чтобы выставлять на всеобщее обозрение? В какой-то степени, возможно, и то и другое.

Однажды я познакомился с вдовой человека, который, будучи молодым корабельным сигнальщиком, получил от старшины-сигнальщика знаменитый приказ Нельсона и передал его экипажу корабля. Офицеры были подавлены, матросы — нет. „Долг, — бормотали они. — Мы всегда выполняем его. Разве не так?“ Все мало-мальски высокопарное приводит в уныние, а не воодушевляет английских солдат. Сдержанность им всегда по душе. Немецкие солдаты могут идти в бой, распевая псалмы Лютера. Французы приходят в ажиотаж от песен о славе и отечестве. Английским военным поэтам нет нужды подражать кому-то или по крайней мере полагать, что если они поступают подобным образом, то неизменно подымают дух британского солдата. Наши матросы в Южной Африке тащили на себе тяжелые орудия, распевая: „Вот еще кусочек сахара для птички“. Я видел, как полк вступал в бой под припев: „И еще чуть-чуть…“.

Пока упомянутые выше военные поэты не будут обладать гением и интуицией Киплинга, они изведут немало чернил, прежде чем сочинят столь музыкальные стихи.

Русские в этом отношении весьма похожи на нас. Помню, я читал об одном отряде солдат, проламывающих брешь в стене. С самого начала и до конца они с увлечением распевали, пока наконец несколько из них, оставшиеся в живых, не утвердились победоносно на верху стены. Но и тут они продолжали петь ту же песню. Очевидец поинтересовался, что же это была за удивительная песня, вдохновлявшая солдат на столь доблестный подвиг, и обнаружил, что точный перевод бесконечно повторявшихся слов гласил: „Иван рвет в огороде капусту“. Дело заключается в том, как я предполагаю, что простой монотонный звук в этом случае заменял звук тамтама, раздававшийся в войне дикарей, и, гипнотизируя солдата, призывал на подвиг.

Наши двоюродные братья за Атлантическим океаном также привносят что-то комическое в наиболее серьезные свои начинания. Вспомните, например, их песни во время самой кровавой войны, которую когда-либо вела англосаксонская раса, — единственной войны, когда они, можно сказать, сделали все, что было в их силах, — „Идут, идут, идут, солдаты маршируют“, „Тело Джона Брауна“, „Поход через Джорджию“. Во всех них чувствуется шутливый юмор. Мне знакомо лишь одно исключение из их числа. И это самая потрясающая песнь, известная мне. Даже человек, далекий от подобных проблем, в мирное время не может читать ее без волнения. Я имею в виду, конечно, песнь Джулии Уорд Хоуи „Боевой гимн республики“ с ее первой строкой, исполняемой хором: „И наш Бог идет впереди“. Если бы эту песнь когда-либо пели на поле битвы, эффект был бы огромный.

Не слишком ли утомительным оказалось мое отступление от темы? Но это наиболее пространная из мыслей, посетивших меня по другую сторону Волшебной двери. Невозможно высказать и одной из этих мыслей без того, чтобы вслед за ней не возникало десятка других.

Итак, я говорил о воинах Вальтера Скотта. В том, как он изображает их, нет никакой ходульности, нарочитости, ложного героизма, чего сам писатель более всего не терпел.

Только краткое энергичное слово и простой мужественный поступок, когда каждое слово и каждая метафора возникают в результате естественного хода мыслей героя. Как жаль, что Вальтер Скотт с его тонким пониманием воина так мало рассказал нам о воинах — его современниках, возможно самых замечательных, которых когда-либо видел мир. Да, он описал жизнь великого солдата-императора, но в его писательской биографии это лишь пример литературной поденщины. Как мог патриот-тори, все воспитание которого подготовило его к тому, чтобы смотреть на Наполеона как на злого Гения, проявить в этом случае справедливость? Однако в Европе в те времена имелся обширный материал, на который именно Скотт мог бы сочувственно откликнуться. Чего бы мы не отдали за литературный портрет одного из кавалеристов Мюрата или же ветерана-гренадера, сделанный таким же смелым росчерком пера, как и ритмейстер Дугалд Дальгетти, воевавший под знаменем Густава Адольфа, в романе „Легенда о Монтрозе“, или же стрелки шотландской гвардии Людовика XI, в романе „Квентин Дорвард“!

В Париже Вальтер Скотт должен был видеть многих из тех смелых людей, которые в предшествующие двадцать лет стали не только бедствием, но и спасением Европы. Для нас воины, хмуро смотревшие на Скотта с парижских тротуаров в 1814 году, представлялись бы не менее интересными и романтичными, чем многие фигуры прошлого, такие, например, как одетые в броню рыцари или надменные всадники, действующие в его романах. Эпизоды из жизни наполеоновского ветерана, побывавшего в Испании, и его мнение о герцоге Годое произвели бы на нас не меньшее впечатление, чем воспоминания Дальгетти о событиях Тридцатилетней войны. Но тогда ни один человек не понимая истинного значения века, в котором ему довелось жить. Всякое чувство соразмерности было утрачено, и незначительное событие, происходящее где-то рядом, заслоняло огромное явление на расстоянии. Ведь в темноте легко спутать светляка и звезду. Представьте себе в качестве примера, что великие мастера прошлого искали свои модели на постоялых дворах, например святых Себастьянов, когда буквально на их глазах Колумб открывал Америку.