В то же время она страшно боится, что ее заподозрят в нечестности. От страха повести себя недостойно собственных понятий она пускается хитрить сама с собой.

В состоянии ли ты это понять? Когда она связалась с жильцами, то твердо решила, что будет их кормить, хотя бы только завтраками и ужинами.

Случай послал ей нищих жильцов, кроме, разумеется, Полины. Они хотели питаться у себя по комнатам, рядом со своими кроватями, тазами, помойными ведрами, но против этого восставали все мамины представления о порядке, о том, что принято и что не принято.

Она видела, что промасленная бумага валяется рядом с учебниками и тетрадями, а куски колбасы соседствуют в платяных шкафах с бельем, чулками и носками.

В дом ворвалась богема, и мама предпочла уступить часть своей кухни, открыть ее двери захватчикам, выделить им жестяные коробки для съестного и горячую воду для кофе...

Правда, толстая улыбчивая мадемуазель Полина вполне могла бы платить за ужины и завтраки, но, видя коробки Фриды и господина Зафта, она переняла ту же систему.

Мадемуазель Полина вечно зябнет. Печь у нее в комнате всегда докрасна раскалена, чтобы в комнате было поуютней. Но вот ей представляют счет за первый месяц, и она просматривает его тщательнейшим образом, хотя и не без изящества.

- Скажите, госпожа Сименон, сколько вы берете с меня за ведро угля?

Мама багровеет от одной мысли, что ее смеют заподозрить в нечестности.

- Пятьдесят сантимов.

Но будущий специалист по высшей математике госпожа Файгнштейн, чьи родители торговали одеждой чуть ли не под открытым небом, успела навести справки.

- Угольщик на улице берет за ведро сорок сантимов.

Анриетта в своем праве. Но ей мучительно слышать, что жилица настолько не доверяет ей, хозяйке, и даже обращалась с расспросами к угольщику.

- Это верно, мадемуазель Полина. Но вы забываете, что я ношу этот уголь вам наверх, снабжаю вас дровами и бумагой для растопки, развожу огонь. Маленькая вязанка дров и та стоит пять сантимов. В мою пользу остается сантимов пять, не больше.

Мадемуазель Полина явно решает в уме вопрос, стоят ли пяти сантимов старые газеты и таскание угля на второй этаж. Но Анриетта заливается краской и возмущается потому, что на самом деле она все-таки хитрит. Верно, угольщик, который ходит утром по улицам, берет за ведро сорок сантимов, но в тех ведерках, что стоят в комнатах, помещается не больше чем три четверти угля из настоящего ведра.

Понимаешь теперь, малыш, почему порядочность столь обидчива?

Но у твоей бабки доброе сердце. Она жалеет неуживчивую Фриду: в комнате на антресолях ледяной холод. Кухня и комната над ней образуют нечто вроде пристройки позади дома, и комната Ставицкой находится не под настоящей крышей, а покрыта особой плоской крышей из цинка. На стенах, выкрашенных масляной краской в мрачный зеленый цвет, часто выступают и текут вниз капельки влаги. В пасмурную погоду там темно и тоскливо. В печи плохая тяга.

Часов в десять-одиннадцать Анриетта стучится в дверь; нелюбезный голос отвечает ей:

- Войдите!

- Мне нужно здесь убрать, мадемуазель Фрида. Печка из соображений экономии не топлена. Фрида занимается, кутаясь в свое изношенное пальто.

- Вы заболеете.

- Какое вам дело?

- А если все-таки развести небольшой огонь? Хотя бы на часок, чтобы в комнате стало чуть-чуть поуютней?

- Я разведу огонь, когда сочту это нужным.

По части гордости они стоят одна другой. Но Анриетта вечно боится обидеть, ранить, задеть, а Фрида выкладывает напрямик самые обидные для собеседника вещи.

В это время на кухне горит жаркий огонь, живительно пахнет супом или рагу, окна запотели от тепла.

- Послушайте, мадемуазель Фрида, я не могу убирать, когда вы здесь.

- Мне вы не мешаете.

- А вы мне мешаете. Я должна открыть окно, проветрить постель, вымыть пол.

- Не делайте этого.

- Я не могу допустить, чтобы комната зарастала грязью.

- Но ведь здесь живу я, а не вы - а мне все равно.

- А почему бы вам по утрам, когда я убираю, не ходить заниматься на кухню? Вам никто там не помешает. Вы будете одна. Кристиана я заберу.

В конце концов Фрида позволила себя уломать. Не поблагодарив, спустилась вниз со своими учебниками. Мама тщательно вытерла клеенку на столе и открыла обе духовки, чтобы стало еще теплее. Она помешала угли в печке и слегка приоткрыла крышку над одной из кастрюль.

- Признайте, что вам здесь удобней!

Но бледная, с черными как уголь глазами, с огромным кроваво-красным ртом Фрида не удостаивает маму ответом.

В одиннадцать утра кто-то скребется в дверь. Это дядя Леопольд: он бродил по нашему кварталу и по обыкновению заглянул к младшей сестре часок посидеть, передохнуть.

- Послушай, Леопольд...

Она стоит, загородив собою коридор и не впуская брата; к тому же она метнула взгляд на кухонную дверь, и он все понимает. Старый пьяница тоже весьма щепетилен.

- Ну что ж, я пойду.

- Но, Леопольд... Погоди, я все объясню. Никаких объяснений! Насупившись, он удаляется тяжелой, неверной походкой, и можно поручиться, что за утешением отправится в кабачок на углу.

Анриетта вздыхает, принюхивается, хмурит брови и бросается в кухню, откуда слышится угрожающее шипение и распространяется запах горелого мяса.

- Боже мой, мадемуазель Фрида...

Фрида смотрит на нее отсутствующим взглядом.

- Неужели вы не слышите? Фрида - воплощенное безразличие.

- Такое соте из телятины пропало! Неужели вам трудно было меня кликнуть, предупредить, что у меня подгорает?

- Я не знала.

Воздух сиз, как в курительной комнате. В чугунной кастрюле - нечто напоминающее большие куски угля.

- Вы не сказали мне, что...

Фрида встает и собирает учебники, тетради, карандаши.

- Надо было предупредить, что вы позвали меня вниз присматривать за вашим обедом. Я бы лучше в комнате посидела.

- Мадемуазель Фрида!

Она уже в коридоре, но на этот раз соизволила обернуться, вопросительно глядя на Анриетту.

- Как вы могли такое сказать? Как вам только в голову пришло?

Анриетта машинально захватывает пальцами уголок своего передника в мелкую синюю клеточку и прячет в него лицо. Ее грудь вздымается. Шиньон трясется. Она рыдает одна в пустой кухне, где придется открывать окно, чтобы выветрился запах гари.

Если бы она могла вернуть Леопольда! Она доверилась бы ему во всем. Он понял бы. Но Леопольд взбешен. В гордости он не уступит сестре. Почему он не ходит к другим сестрам - к Анне на набережную Сен-Леонар, к Марте Вермейрен на улицу Кларисс, к Армандине? Потому что там он мешает и сам чувствует, что мешает и что его стыдятся.

По утрам, когда на сердце тяжело, его последним пристанищем оставалась кухня малышки Анриетты, и вот эта самая Анриетта не пустила его на порог. Он и впрямь пошел в кафе на углу. Положив локти на стол, он осушает один за другим стаканчики с толстыми донышками, смотрит в пустоту и клянется в душе, что никогда больше не вернется на улицу Закона.

Это не пьяная клятва. Даже напившись, он будет вспоминать, что однажды Анриетта захлопнула дверь у него перед носом.

Они не виделись несколько лет и только по случайности стали вновь поддерживать более или менее постоянные отношения.

Кончено. В течение долгих месяцев у Леопольда не будет никакой связи с родными. Он точно ушел под воду. Где он бродит? Где находит пристанище? Каким незнакомым людям изливает душу в приступе тоски, навеянной можжевеловой водкой?

Его жена Эжени ничего этого не знает, и когда он забредает к ней, она избегает расспрашивать из боязни, как бы он опять не погрузился в неизвестность.

А кому поверит свои горести Анриетта? Анне, которую в ближайшее воскресенье они навестят на набережной Сен-Леонар? Но Анна скажет: "Уж слишком ты сердобольная! Этак над тобой все потешаться будут!"

Что до мужа, то ему-то она никогда не пожалуется на жильцов. Он терпит их присутствие, молчит, старается не вмешиваться в денежные дела, связанные с ними: "Ты этого хотела, не правда ли? Разбирайся сама".

Но ведь она подчинялась необходимости! Неужели Дезире не понимает? Мыслимо ли дело - вырастить двух сыновей, дать им образование на сто восемьдесят франков в месяц, его нынешнее жалованье? А если с ним что-нибудь случится?

Анриетта подавлена: она чувствует, что с ней обходятся несправедливо. Как легко было бы, если бы каждый внес в общее дело свою лепту! Разве она не делает все, что может? Разве о своей выгоде радеет? Разве не выносит безропотно ведра с грязной водой, не чистит засаленные расчески Фриды и Полины?

Ей даже не нужно благодарности - лишь чуть-чуть понимания. Она готова принять участие в жизни всех окружающих.

- Скажите, мадемуазель Фрида, это портрет вашей матушки видела я у вас в комнате?

- А вам что за дело?

Господин Зафт почти не бывает дома. Носится вверх и вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки. По утрам у себя в комнате занимается с гантелями, а потом с такой силой швыряет их на пол, что уже три раза ломались колпачки от газового рожка в комнате внизу, а каждый колпачок стоит тридцать сантимов.

- Эти русские и поляки, Анна, совершенные невежи!

Но, обнаружив в комнате у господина Зафта рваные носки, мама уносит их с собой - поштопать. Потом, поразмыслив, предлагает:

- Скажите, господин Зафт... Хотите, я буду штопать вам носки? Платите мне пять сантимов за пару, не больше.

Ей хотелось бы... Сама Анриетта едва ли это сознает. Нет - сознает, чувствует, что ей хотелось бы именно этого: чтобы все люди вокруг были сердечны, чувствительны, цвели улыбками и старались не обижать друг друга - ни нарочно, ни по небрежности. Ей хотелось бы помочь им всем и в то же время подзаработать немного денег, пусть даже ей придется ложиться в полночь и вставать в пять утра.