– Нам нужно, – сказал он, мягко ударяя кулаком по другой ладони, – нам нужно, чтобы люди разбирались в промышленности, иначе в ней мира не добьешься. Не слушайте реакционеров. Не верьте тому, кто скажет, что рабочих не надо учить. Массы учить надо, и прежде всего их надо учить экономике. Если мы вобьем им в голову простейшие экономические понятия, прекратятся эти склоки, которые губят торговлю и угрожают порядку. Что бы мы ни думали, все мы от них страдаем. К какой бы партии мы ни принадлежали, мы – против них. Это не партийное дело, это выше всех партий.

– А если я скажу, что нужен эффективный спрос, разве это не выше всяких партий? – спросил Брейнтри.

Толстый гость быстро и немного испуганно взглянул на него. Потом сказал:

– Конечно… да, конечно…

Потом он замолчал, потом оживленно заговорил о погоде, потом уплыл молчаливым левиафаном[19] в другие моря. Судя по лысине и многозначительному пенсне, он мог быть профессором политической экономии. Судя по разговору, он им не был. Вероятно, первый шаг Брейнтри на поприще культуры пользы не принес. Но сам он, по своей мрачности, решил – верно ли, неверно, – что поборник экономического просвещения масс не имеет ни малейшего представления о том, что такое «эффективный спрос».

Однако этот провал был не в счет, ибо лысый гость (оказавшийся сэром Говардом Прайсом, владельцем мыловаренных заводов) нечаянно влез в ту узкую область, в которой синдикалист разбирался. В гостиной были люди, отнюдь не расположенные обсуждать экономические проблемы. Стоит ли говорить, что среди них находился и Элмерик Уистер? Нет, говорить не стоит, ибо там, где двадцать или тридцать соберутся во имя снобизма[20], Элмерик Уистер посреди них.

Человек этот был неподвижной точкой, вокруг которой вращались бесчисленные и почти одинаковые круги социальной суеты. Он умудрялся пить чай во многих домах сразу, и некоторым казалось, что он и не человек, собственно, а синдикат, целый отряд Уистеров, рассылаемых по гостиным, худых, высоких, элегантных, с запавшими глазами, глубоким голосом и редкими, но довольно длинными волосами. Есть Уистеры и в провинциальных салонах; по-видимому – синдикат посылает их в командировки.

Считалось, что Уистер прекрасно разбирается в живописи, особенно – в проблеме прочности красок. Он был из тех, кто помнит Росетти[21] и может рассказать неизвестный анекдот о Бердсли[22]. Когда его познакомили с синдикалистом, он сразу подметил его багровый галстук и вывел отсюда, что тот в искусстве не разбирается. Тем самым себя он почувствовал еще ученей, чем обычно. Его запавшие глаза укоризненно перебегали с галстука на стену, где висел не то Филиппо Липпи[23], не то другой ранний итальянец, – в Сивудском аббатстве были не только прекрасные книги, но и прекрасные картины. По какой-то ассоциации идей Уистер вспомнил жалобу Оливии Эшли на то, что теперь утрачен секрет алой краски, которой нарисованы крылья какого-то ангела. Подумать только, выцветает «Тайная вечеря»…

Брейнтри, плохо разбиравшийся в живописи и вообще не разбиравшийся в красках, вежливо кивал. Невежество его или равнодушие дополнило впечатление, основанное на галстуке. Окончательно убедившись, что говорит с полным профаном, знаток, в порыве снисходительности, разразился лекцией.

– Рескин прекрасно пишет об этом, – сказал он. – Рескину[24] вы можете верить… начните с него хотя бы. Кроме Пейтера[25], конечно, у нас нет такого авторитетного критика. Да, демократия не жалует авторитеты. Боюсь, мистер Брейнтри, что она не жалует и искусства.

– Что ж, если у нас будет демократия, мы как-нибудь разберемся, – сказал Брейнтри.

Уистер покачал головой.

– Мне кажется, – сказал он, – у нас ее достаточно, чтобы народ утратил уважение к великим мастерам.

В эту минуту рыжеволосая Розамунда провела к ним сквозь толпу молодого человека с таким же простым и выразительным лицом, как у нее. На этом их сходство кончалось, ибо красивым он не был, волосы стриг ежиком и носил усы, напоминающие зубную щетку. Но глаза у него были ясные, как у всех смелых мужчин, а держался он приветливо и просто. Он владел небольшим поместьем в этих краях, звался Хэнбери и много путешествовал. Представив его, Розамунда сказала: «Наверное, мы вам помешали», – и не ошиблась.

– Я говорил, – небрежно, хотя и не без важности сказал Уистер, – что мы, боюсь, опустились до демократии, и люди измельчали. Нет больше великих викторианцев.

– Да, конечно, – довольно механически откликнулась дама.

– Нет больше великанов, – подвел итоги Уистер.

– Наверное, на это жаловались в Корнуолле, – заметил Брейнтри, – когда там поработал известный Джек[26].

– Когда вы прочитаете викторианцев, – брезгливо сказал Уистер, – вы поймете, о каких великанах я говорю.

– Не хотите же вы, чтоб великих людей убили, – поддержала Розамунда.

– А что ж, это бы неплохо, – сказал Брейнтри. – Теннисона[27] надо убить за «Королеву мая», Браунинга[28] – за одну немыслимую рифму, Карлейля[29] – за все, Спенсера – за «Человека против государства», Диккенса – за то, что сам он поздно убил маленькую Нелл, Рескина – за то, что он сказал: «человеку надо не больше свободы, чем солнцу», Гладстона – за то, что он предал Парнелла[30], Теккерея[31] – за то…

– Пощадите! – прервала его дама, весело смеясь. – Хватит! Сколько же вы читали…

Уистер почему-то обиделся, а может быть – разозлился.

– Если хотите знать, – сказал он, – так рассуждает чернь, ненавидящая всякое превосходство. Она стремится унизить тех, кто выше ее. Потому ваши чертовы профсоюзы не хотят, чтобы хорошему рабочему платили больше, чем плохому.

– Экономисты об этом писали, – сдержанно сказал Брейнтри. – Один авторитетный специалист отметил, что лучшая работа и сейчас оплачивается не выше другой.

– Наверное, Карл Маркс, – сердито сказал знаток.

– Нет, Джон Рескин, – отвечал синдикалист, – один из ваших великанов. Правда, мысль эта, и самое название книги, принадлежит не ему, а Христу[32], а Он, к сожалению, не викторианец.

Коренастый человек по фамилии Хэнбери почувствовал, что беседа коснулась неприличной в обществе темы, и ненавязчиво вмешался.

– Вы из угольного района, мистер Брейнтри? – спросил он.

Брейнтри довольно мрачно кивнул.

– Говорят, – продолжал его новый собеседник, – там теперь неспокойно?

– Наоборот, – отвечал Брейнтри, – там очень спокойно.

Хэнбери на минуту нахмурился и быстро спросил:

– Разве забастовка кончилась?

– Нет, она в полном разгаре, – угрюмо сказал Брейнтри, – так что царит покой.

– Что вы хотите сказать? – воскликнула здравомыслящая дама, которой вскоре предстояло стать средневековой принцессой.

– То, что сказал, – коротко ответил он. – На шахтах царит покой. По-вашему, забастовка – это бомбы и взрывы. На самом деле это отдых.

– Да это же парадокс! – воскликнула Розамунда так радостно, словно началась новая игра, и теперь ее вечер удастся на славу.

– По-моему, это избитая истина, то есть – просто правда, – возразил Брейнтри. – Во время забастовки рабочие отдыхают, а, надо вам сказать, они к этому не привыкли.

– Разве мы не можем сказать, – глубоким голосом спросил Уистер, – что труд – лучший отдых?

– Можете, – сухо отвечал Брейнтри. – У нас ведь свобода, особенно – для вас. Можете даже сказать, что лучший труд – это отдых. Тогда вам очень понравится забастовка.

Хозяйка смотрела на него по-новому – пристально и не совсем спокойно. Так люди, думающие медленно, узнают то, что нужно усвоить, а быть может – и уважать. Хотя (или потому что) она выросла в богатстве и роскоши, она была проста душой и ничуть не стеснялась прямо глядеть на ближних.

– Вам не кажется, – наконец спросила она, – что мы спорим о словах?

– Нет, не кажется, – отвечал он. – Мы стоим по обе стороны бездны. Маленькое слово разделяет человечество надвое. Если вас действительно это трогает, разрешите дать вам совет. Когда вы хотите, чтобы мы думали, что вы не одобряете забастовки, но понимаете, в чем дело, говорите что угодно, только не это. Говорите, что в шахтеров вселился бес; говорите, что они анархисты и предатели; говорите, что они богохульники и безумцы. Но не говорите, что у них неспокойно. Это слово выдает то, что кроется в вашем сердце. Вещь эта – очень старая, имя ей – рабство.

– Поразительно, – сказал Уистер.

– Правда? – сказала Розамунда. – Потрясающе!

– Нет, это очень просто, – сказал синдикалист. – Представьте, что не в шахте, а в погребе работает человек. Представьте, что он целый день рубит уголь, и вы его слышите. Представьте, что вы платите ему; и честно думаете, что ему этого хватает. Вы тут курите или играете на рояле и слышите его, пока не наступает тишина. Быть может, ей и следовало наступить… быть может, не следовало… но неужели вы не видите, никак не видите, что значат ваши слова: «Мир, мир, смятенный дух!»[33]?

– Очень рад, что вы читали Шекспира, – любезно сказал Уистер.

Но Брейнтри этого не заметил.

– Непрерывный стук в подвале на минуту прекратился, – говорил он. – Что же скажете вы человеку, который там, во тьме? Вы не скажете: «Спасибо, ты работал хорошо». Вы не скажете: «Негодяй, ты работал плохо». Вы скажете: «Успокойся. Продолжай делать то, что тебе положено. Не прерывай мерного движения, ведь оно для тебя – как дыханье, как сон, твоя вторая природа. „Продолжай“, как выразился Бог у Беллока[34]. Не надо беспокойства».

Пока он говорил – пылко, но не яростно, – он все яснее замечал, что новые и новые лица обращаются к нему. Взгляды не были пристальными или невежливыми, но казалось, что толпа медленно идет на него. Он видел, что Мэррел с печальной улыбкой глядит на него поверх сигареты, а Джулиан Арчер бросает настороженные взгляды, словно боится, как бы он не поджег замка. Он видел оживленные и наполовину серьезные лица разных дам, всегда ожидающих происшествия. У тех, кто стоял поближе, лица были смутными и странными; но в углу, подальше, очень отчетливо выделялось бледное и возбужденное лицо худенькой художницы, мисс Эшли. Она за ним наблюдала.