Библиотекарь Херн зеленой статуей стоял у серого камня. Его можно было принять за позеленевшую бронзу; но это был человек, одетый лесным отшельником.

Оливия сказала почти машинально:

– Вы никогда не переоденетесь?

Он медленно повернулся к ней и посмотрел на нее бледно-голубыми глазами. Потом, когда голос вернулся к нему с края света, он хрипло проговорил:

– Переоденусь?.. Не переоденусь?.. Не сменю одежд?..

Она что-то увидела в его остановившемся взгляде, вздрогнула и отступила в тень своего спутника, а тот властно сказал, защищая ее:

– Вы наденете обычный костюм?

– Какой костюм вы называете обычным?

Брейнтри неловко засмеялся.

– Ну, такой, как у меня, – сказал он, – хотя я и не очень модно одеваюсь. – Он мрачно улыбнулся и прибавил: – Красный галстук можете не носить.

Херн внезапно нахмурился и негромко спросил, в упор глядя на него:

– А вы считаете себя мятежником, потому что носите красный галстук?

– Не только поэтому, – ответил Брейнтри. – Галстук – это символ. Многие люди, которых я глубоко уважаю, полагают, что он смочен кровью. Да, наверное, потому я и стал его носить.

– Так, – задумчиво сказал библиотекарь. – Поэтому вы носите красный галстук. Но почему вы вообще носите галстук? Почему все его носят?

Брейнтри, который всегда был искренен, ответить не смог, и библиотекарь продолжал, серьезно глядя на него, как глядит ученый на дикаря в национальном костюме.

– Ну вот… – все так же мягко говорил он. – Вы встаете… моетесь…

– Да, этих условностей я придерживаюсь, – вставил Брейнтри.

– Надеваете рубашку. Потом берете полоску полотна, оборачиваете вокруг шеи, как-то сложно пристегиваете. Этого мало, вы берете еще одну полоску, Бог ее знает из чего, но такого цвета, какой вам нравится, и, странно дергаясь, завязываете под первой особым узлом. И так каждое утро, всю жизнь. Вам и в голову не приходит сделать иначе или возопить к Богу и разорвать свои одежды, словно ветхозаветный пророк. Вы поступаете так, потому что в такое же время суток многие предаются этим удивительным занятиям. Вам не трудно, вам не скучно, вы не жалуетесь. И вы зовете себя мятежником, потому что ваш галстук – красный!

– В чем-то вы правы, – сказал Брейнтри. – Значит, из-за этого вы и не торопитесь снять ваш фантастический костюм?

– Чем же он фантастический? – спросил Херн. – Он проще вашего. Его надевают через голову. Когда проносишь его день-другой, понимаешь, какой он удобный. Вот, например, – он нахмурившись посмотрел в небо, – пойдет дождь, подует ветер, станет холодно. Что вы сделаете? Побежите в дом и принесете всякие вещи, огромный зонтик, сущий балдахин, и плащ, и накидку для дамы. Но в нашем климате почти всегда нужно только закрыть голову. Вот и натяните капюшон, – он натянул свой, – а потом откиньте. Очень хорошо его носить, – тихо прибавил он. – Это ведь символ.

Оливия глядела вдаль, на уступчатые склоны, исчезающие в светлой вечерней дымке, словно беседа огорчила или утомила ее; но тут она обернулась, как будто услышала слово, способное проникнуть в ее мечты.

– Какой именно символ? – спросила она.

– Если вы смотрели из-под арки, – сказал Херн, – пейзаж был прекрасным, как потерянный рай Дело в том, что он отделен, очерчен, словно картина в рамке. Вы отрезаны от него, и вам дозволяют на него взглянуть. Поймите, мир – окно, а не пустая бесконечность! Окно в стене бесконечного небытия. Сейчас мое окно – со мной. Надевая капюшон, я говорю себе: такой мир видел и любил Франциск Ассизский. Отверстие капюшона – готическое окно.

Оливия посмотрела на Джона Брейнтри и сказала:

– Помните, что говорил бедный Дуглас?.. Нет, это было как раз перед вами.

– Передо мной? – обеспокоился Брейнтри.

– Ну, перед тем, как вы пришли сюда впервые, – объяснила она, краснея и снова глядя на холм. – Он сказал, что ему бы пришлось смотреть в окошко для прокаженных.

– Самое средневековое окно – язвительно сказал Брейнтри.

Человек в маскарадном костюме вспыхнул, словно ему бросили вызов.

– Покажите мне короля, – вскричал он, – короля милостью Божьей, который служил бы прокаженным, как Людовик Святой!

– Я не стану, – отвечал Брейнтри, – оказывать услуги королю.

– Тогда народного вождя, – настаивал Херн. – Святой Франциск был народным вождем. Если вы увидите здесь прокаженного, побежите вы к нему? Обнимете его?

– Скорее, чем мы с вами, – ответила Оливия.

– Вы правы, – сказал Херн, мгновенно трезвея. – Наверное, никто из нас на это не способен… А что, если миру нужны такие деспоты и такие демагоги?

Брейнтри медленно поднял голову и пристально посмотрел на него.

– Такие деспоты… – начал он, замолчал и нахмурился.

Глава 12.

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МУЖ

На этом повороте спора сад огласился бодрым голосом Джулиана Арчера. Бывший трубадур, в ослепительном вечернем костюме, шел быстро, но вдруг остановился, глядя на Майкла Херна, и закричал:

– Вы что, никогда не переоденетесь?

Должно быть, шестое повторение этой фразы и свело библиотекаря с ума. Во всяком случае, он повернулся и возопил на весь сад:

– Нет! Никогда не переоденусь!

Он постоял, поглядел и продолжал немного тише:

– Вы любите все менять, вы живете переменами, а я меняться не хочу. Из-за перемены вы пали, и падаете все ниже. Вы знали счастливое время, когда люди были простыми, здравыми, здоровыми, настолько близкими к Божьему миру, насколько это возможно. Оно ушло от вас, а если возвращается на миг, вам не хватает разума удержать его. Я его удержу.

– Что он такое говорит? – спросил Арчер, словно речь шла о животном или хотя бы о ребенке.

– Я понимаю, что он говорит, – угрюмо сказал Брейнтри. – Но он не прав. Мистер Херн, неужели вы сами в это верите? Почему вы называете здоровыми ваши средние века?

– Потому, – отвечал Херн, – что в них была правда, а вы погрязли во лжи. Я не думаю, что тогда не было греха и страданий. Я только думаю, что и грех, и страдания так и называли. Вы вечно толкуете о деспотах и вассалах, но ведь и у вас есть и насилие, и неравенство, только вы не смеете назвать их по имени. Вы защищаете их, давая им другие имена. У вас есть король, но вы говорите, что ему не разрешается править. У вас есть палата лордов, но вы сообщаете, что она не выше палаты общин. Когда вы хотите подольститься к рабочему или крестьянину, вы зовете его джентльменом, а это то же самое, что назвать его виконтом. Когда вы хотите подольститься к виконту, вы хвалите его за то, что он обходится без титула. Вы оставляете миллионеру миллионы и хвалите его за простоту, то есть за унылость, словно в золоте есть что-нибудь хорошее, кроме блеска. Вы терпите священников, когда они на священников не похожи, и бодро заверяете нас, что они могут играть в крикет. Ваши ученые отрицают доктрину, то есть – учение, ваши богословы отрицают Бога. Повсюду обман, малодушие, низость. Все существует лишь потому, что само не признает себя.

– Быть может, вы и правы, – сказал Брейнтри. – Но я вообще не хочу, чтобы все это существовало. И если уж дошло до проклятий и пророчеств, ручаюсь, что многое умрет раньше вас.

– Умрет, – сказал Херн, глядя на него большими светлыми глазами, – а потом оживет. Жить – совсем не то, что существовать. Я не уверен, что король снова не станет королем.

Синдикалист что-то увидел во взгляде библиотекаря, и настроение его изменилось.

– Вы считаете, – спросил он, – что настала пора сыграть Ричарда I?

– Я считаю, – отвечал Херн, – что настала пора сыграть Львиное Сердце.

– Вот как! – проговорила Оливия. – Вы хотите сказать, что нам недостает единственной добродетели Ричарда?

– Единственная его добродетель в том, – сказал Брейнтри, – что он покинул Англию.

– Быть может, – сказала Оливия. – Но и он, и добродетель могут вернуться.

– Если он вернется, он увидит, что страна его изменилась, – сердито сказал синдикалист. – Нет крепостных, нет вассалов; даже крестьяне смеют смотреть ему в лицо. Он увидит то, что разорвало цепи, раскрылось, вознеслось. То, что наводит страх и на львиное сердце.

– Что же это такое? – спросила Оливия.

– Сердце человека, – ответил он.

Оливия переводила взгляд с одного на другого. Один воплощал все, о чем она грезила, и даже был одет в соответствующий костюм. Другой тревожил ее еще больше, ибо о том, что воплощал он, она не грезила никогда. Сложные ее чувства нашли исход в довольно странном восклицании:

– Хоть бы Дуглас вернулся!

Брейнтри недоверчиво взглянул на нее и спросил почти ворчливо:

– Зачем это?

– Вы все очень изменились, – сказала она. – Вы говорите как в пьесе. Вы благородны, возвышенны, смелы, у вас нет здравого смысла…

– Вот не знал, что у вас он есть, – сказал Брейнтри.

– У меня его нет, – отвечала она. – Розамунда меня за это ругает. Но у любой женщины его больше, чем у вас.

– Кстати, она идет сюда, – угрюмо сказал Брейнтри. – Надеюсь, она вас поддержит.

– Конечно, – спокойно согласилась Оливия. – Безумие заразительно, и зараза распространяется. Никто из вас не может выбраться из моей пьески.

Розамунда Северн и впрямь неслась по газону, решительно, как ветер, который вот-вот обратится в бурю. Буря эта бушевала часа два, и мы расскажем только об ее конце. Розамунда совершила то, на что почти никогда не решались ни она, ни кто другой, и за последнее время решился один лишь Дуглас Мэррел: она ворвалась в кабинет своего отца.

Лорд Сивуд поднял глаза от кипы писем и спросил:

– В чем дело?

Говорил он виновато и даже нервно, но, услышав его, все начинали нервничать и чувствовали себя виноватыми.

Однако Розамунда никогда не нервничала и не знала за собой вины. Она пылко вскричала:

– Какой ужас! Библиотекарь не хочет раздеваться!

– И прекрасно, – сказал Сивуд, терпеливо ожидая разъяснений.