Он поднялся по ступенькам полицейского здания. По обеим сторонам от деревянных входных дверей висело по зеленому шару; на каждом из них белой краской была написана цифра «87». Латунная ручка на одной двери была старинная, установленная еще при постройке, то есть вскоре после начала века. Она была до блеска отполирована тысячами прикосновений, как пальцы ног бронзового святого в соборе Святого Петра. Карелла повернул ручку, открыл дверь и вошел в огромный зал первого этажа, где всегда было холоднее, чем в любом другом помещении этого здания. Сегодня, по сравнению со стужей на улице, там было почти уютно.

Высокая стойка дежурного на правой стороне просторной комнаты напоминала стол судьи — не считая латунного барьера перед ним и сержанта Дэйва Мерчисона, сидящего за ним. Перед Мерчисоном стояла табличка, призывающая посетителей остановиться у барьера и доложить о цели посещения, рядом лежала раскрытая книга, известная как «регистратор», куда записывали данные о всяческих правонарушителях, которые день и ночь шли потоком.

В данный момент Мерчисон никого не регистрировал. Мерчисон пил кофе: сжимал кружку толстыми пальцами, и облачко пара окутывало его двойной подбородок.

Мерчисону было лет пятьдесят, он был довольно толстым, а сейчас, закутанный в поношенную вязаную кофту, казался даже толще, чем на самом деле. Когда Карелла проходил мимо стола, Мерчисон поднял взгляд.

— На полдня сегодня? — спросил он.

— Доброе утро, Дэйв, — сказал Карелла. — Как дела?

— У меня-то здесь тихо, — ответил Мерчисон, — но погоди, вот поднимешься наверх…

— Как всегда, — сказал Карелла и тяжко вздохнул.

Он прошел, наверное, уже в десятитысячный раз, мимо неприметной и грязной вывески, приколоченной к стене; ее черные буквы оповещали, что здесь находится следственный отдел, а грубо нарисованная рука указывала посетителю путь на второй этаж. Туда вела металлическая лестница, узкая и вычищенная до блеска. Шестнадцать ступенек — пролет, затем площадка и еще шестнадцать ступенек. Там, привычно свернув направо, Карелла вышел в тускло освещенный коридор. Он открыл дверь, подписанную «Комната для переодевания», подошел к своему шкафчику во втором ряду от двери, набрал цифровой код на замке, открыл дверцу и повесил в шкафчик пальто и шарф. Обдумал, не снять ли кальсоны. Нет, сегодня в отделе будет холодно.

Выйдя из раздевалки, он прошел по коридору мимо деревянной скамьи слева и в тысячный раз задумался о том, кто мог вырезать на ее подлокотнике инициалы К. Д., обрамленные сердцем; прошел мимо скамейки справа, стоящей в узкой нише перед заколоченной дверью давно сломанного лифта; миновал дверь, тоже справа, с надписью «Мужской туалет», и дверь слева, на которой висела табличка «Канцелярия». Отдел детективов находился в конце коридора.

За хорошо знакомой деревянной перегородкой виднелись столы, телефоны и доска с прикнопленными к ней фотографиями и записками, висячий светильник в форме шара, а дальше — еще столы и зарешеченные окна, выходившие на фасад здания. Карелле не было видно, что творится за перегородкой справа, потому что два громадных металлических шкафа с архивом загораживали столы на той стороне комнаты. Но звуки, доносившиеся из-за шкафов, говорили о том, что сегодня здесь настоящий зоопарк.

Переносной радиоприемник детектива Ричарда Дженеро, стоящий на углу его стола во всем своем миниатюрном японском великолепии, разбавлял какофонию звуков тяжелым роком. Орущий приемник свидетельствовал о том, что лейтенанта еще нет на месте. Карелла, не говоря ни слова, подошел к столу Дженеро и вырубил радио. Стало тише, но не намного. Звуки в этой комнате были такой же частью рабочего дня, как и ее внешний вид, и общая атмосфера. Карелла иногда чувствовал себя здесь, среди облупившихся яблочно-зеленых стен, больше как дома, чем в собственной гостиной.

Все коллеги считали, что в водолазках с длинным воротом Карелла кажется меньше ростом. Коротышкой он не был. Метр восемьдесят с небольшим, широкоплечий, узкобедрый и подвижный, он производил впечатление спортсмена — впрочем, ложное. Его глаза, карие, чуть раскосые, со слегка опущенными внешними уголками, придавали ему восточный вид, что побуждало коллег шутить, что он приходится дальним родственником Такаши Фудживара, единственному детективу-японцу в их команде. Такаши говорил, что так оно и есть, что они с Кареллой двоюродные братья. Наглая ложь. Такаши был очень молод, восхищался Кареллой и на самом деле любил его даже больше, чем некоторых своих настоящих родственников. Карелла знал, как сказать «доброе утро» по-японски. Всякий раз, когда Так приходил в отдел, неважно утром, в полдень или ночью, Карелла говорил: «О-хай-йо». «Здорово, кузен», — отвечал Так.

В это субботнее утро Карелла надел под пиджак водолазку. Поэтому первое, что сказал ему Мейер Мейер, было:

— В водолазках ты кажешься коротышкой.

— Зато тепло, — пожал плечами Карелла.

— Что важнее, тепло или быть высоким? — философски спросил Мейер и продолжил печатать.

Печатать он не любил даже и при нормальных обстоятельствах. А сегодня, из-за сильно беременной дамы в другом конце комнаты, которая ругалась по-испански на весь мир в целом и на детектива Коттона Хоуза в частности, а также восторженно внимавшего ей квартета пьяниц, сосредоточиться на клавиатуре Мейеру было еще труднее. Но он продолжал печатать, упрямо и терпеливо, в то время как беременная дама в самой грубой форме подвергала сомнению законнорожденность Коттона Хоуза.

Терпение Мейера было навыком благоприобретенным; он воспитывал его в себе многие годы, пока не достиг уровня отточенного совершенства. Он не был рожден терпеливым. Но он родился с теми атрибутами, которые делают такое качество, как терпение, жизненной необходимостью. Отец Мейера был очень веселым человеком. На брисе, еврейской церемонии обрезания, отец Мейера сделал объявление. Оно касалось имени ребенка. Мальчика по фамилии Мейер будут звать Мейер. Старику это показалось чрезвычайно остроумным. Когда Моэль, специалист по обрезанию, услышал объявление, его рука почти дрогнула, чуть не лишив Мейера кое-чего более важного, чем нормальное имя. К счастью, Мейер Мейер остался цел и невредим.

Жизнь ортодоксального еврея в преимущественно нееврейском окружении нелегка, даже если вас и не зовут Мейер Мейер. Ничто не проходит бесследно. Мейер Мейер начал лысеть еще в юности, а теперь был совершенно лыс — дородный мужчина с фарфорово-голубыми глазами, немногим повыше Кареллы, даже когда Карелла не надевал водолазку. Печатая, Мейер курил сигару — и мечтал о сигарете.

Он начал курить сигары в прошлом году, когда дочь подарила ему на День отца коробку дорогого сорта, надеясь сломить его привычку к сигаретам. Он по-прежнему тайком покуривал, хотя был полон решимости однажды наконец бросить. Однако в такой день, как сегодня, когда с самого утра царил тарарам, он чувствовал, что его решимость несколько подорвана.

В другом конце комнаты беременная дама на смеси уличного английского и испанского жаргона проституток крикнула:

— За что ты, pendego[47], мурыжишь меня здесь, когда я даже слепого не смогла бы осчастливить в моем положении?

Ее положение бросалось в глаза. Видимо, поэтому четверо пьяниц в клетке в углу комнаты находили ее такой забавной. Или, возможно, потому, что нижняя юбка и черное драповое пальто составляли весь ее наряд. Пальто было распахнуто, огромный живот нависал над юбкой из персикового шелка; голые груди, распухшие до предела, прыгали негодующе и довольно задорно в такт ее словам, что особенно веселило пьянчуг.

— Скажи мне, hijo de la gran puta[48], — величественно сказала она Хоузу и с усмешкой покосилась на клетку, довольная реакцией аудитории, — ты заплатил бы за кого-то, похожего на меня? — Она схватила свои груди и сжала их руками, выпячивая соски между указательными и средними пальцами. — Заплатил бы? А?

— Да! — крикнул один из пьянчуг в клетке.

— Офицер, который вас арестовал, говорит, что вы пытались его подкупить, предлагая свои услуги, — устало произнес Хоуз.

— И где же этот офицер, а? — спросила женщина.

— Да, где же он? — крикнул один из пьяниц в клетке.

— Дальше по коридору, — сказал Хоуз.

Арестовал ее офицер Дженеро. Офицер Дженеро свалял дурака. Никто в здравом уме не арестовывает беременную проститутку. Никто в здравом уме не заполняет камеру предварительного содержания пьяными в девять утра в субботу. Позже, когда клетка действительно понадобится, там будет вонять блевотиной. Дженеро сначала привез пьяных, одного за другим, затем привез беременную проститутку. Доблестный участник крестового похода во славу морали. Благородный рыцарь. Одинокий.

— Сядьте и заткнитесь, — велел Хоуз проститутке.

— Нет, стой, стой! — выкрикнул один из пьяных в клетке.

— Повернись к нам, дорогуша! — крикнул второй. — Дай еще полюбоваться!

— Muy linda, verdad?[49] — ухмыльнулась проститутка и вновь показала грудь пьяницам.

Хоуз покачал головой. В комнате детективов, где справедливость — негласное кредо, всех раздражало, что Дженеро притащил сюда беременную проститутку. Ладно, пьяные, пускай — но беременная проститутка? Тут даже отец Хоуза посмотрел бы в другую сторону, а Иеремия Хоуз был весьма религиозным человеком; он считал Коттона Мэзера[50] величайшим из пуританских священников и назвал сына в честь колониста-богоискателя и охотника на ведьм. Оправдал бы отец, будь он жив, служебное рвение Дженеро?

Вряд ли.

Женщина вернулась к его столу.

— Ну, что скажешь? — спросила она.

— О чем?

— Отпусти, а?

— Не могу, — пожал плечами Хоуз.

— У меня тут пирожок в печке. — Женщина развела руки, показывая огромный живот. — Но я отплачу тебе позже, ладно? Когда все это закончится, а? — Она подмигнула. — Давай, отпусти меня. Ты такой красавчик, знаешь? Мы с тобой потом хорошо повеселимся, ладно?