В ту ночь я смотрел на бульвар Клиши трезвыми глазами, и все же его неистовое биение уже вошло в мою плоть и кровь. Мысль о том, что в кармане моего белого жилета лежит серебряный ключик, а под жилетом спрятана маска, добавляла к этому холодное предчувствие приключений.

В последний момент планы Бенколина переменились. Он получил от своего первого комиссара план, показывающий расположение комнат в Клубе Цветных масок; такие чертежи обязаны представлять все заведения подобного рода. В клубе был только один вход; окон в большинстве комнат не было, а в остальных они были заделаны. Номера были расположены по периметру прямоугольника, образующего внутренний двор. В центре прямоугольника, подобно отдельному зданию, высится внушительное строение с имеющей форму купола стеклянной крышей. Это огромный зал для прогулок, соединяющийся с главным зданием двумя проходами – одним в передней части, он ведет в гостиную, и одним в задней части, откуда можно попасть в контору управляющего. Для ясности я прилагаю план первого этажа.

Замечу, что все персональные комнаты на первом этаже выходят дверью или окном в узкий коридор, одну сторону которого составляет стена большого зала. Замечу также, что в эти комнаты можно попасть через четыре двери, по одной в каждом углу большого зала, так что хозяева кабинетов могут проходить в них, не возвращаясь в гостиную. Те же, чьи комнаты расположены на втором и третьем этажах, должны подниматься в них по лестнице из гостиной, которая отмечена на плане черным квадратом рядом с баром. Взглянув на план второго этажа, мы обнаружили, что комната номер 18, где Галан должен был встретиться с Джиной Прево, находится прямо над комнатой номер 2 на приведенном чертеже, а комната Робике – номер 19 – над комнатой под номером 3.

Первоначально у Бенколина была мысль установить в комнате номер 18 диктофон. Но сам по себе план здания, не говоря уже об информации, которую мы получили, сделал бы эту операцию слишком опасной. Из окна пришлось бы вывести провода на крышу, а принимая во внимание особую бдительность клубной обслуги и тот факт, что в клубе нет окон, выходящих на улицу, и любое подозрительное движение во дворе вряд ли останется незамеченным, от этого плана пришлось отказаться. Бенколин был вне себя. Он не думал, что столкнется с такими серьезными препятствиями, а подкупать персонал клуба было поздно.

В конце концов было решено, что я отправлюсь в клуб и постараюсь как-нибудь спрятаться в восемнадцатой комнате и подслушать разговор Джины с Галаном. Это было нелегкое задание: ведь речь шла о совершенно неисследованной территории. Если меня поймают, я окажусь в самой настоящей западне, без малейшей возможности связаться с внешним миром. Мне нельзя было взять с собой и оружия: мы предполагали, что, дабы обезопасить гостей от необузданного темперамента отдельных ревнивых жен, которые могут, надев маску, пробраться в клуб, всех входящих вежливо осматривают несколько стоящих у входа обходительных детин во фраках.

Если бы я только дал себе труд задуматься, я понял бы, что вся эта затея была чистейшим идиотизмом. Но перспектива казалась мне слишком заманчивой. Кроме того, рано было еще чувствовать в груди то учащенное и не очень приятное биение, которое появляется с приближением опасности… Итак, без нескольких минут десять я неторопливо шагал по бульвару Клиши в сторону «Мулен-Руж». Мы удостоверились, что номер мадемуазель Прево начинается в одиннадцать и продолжается, по меньшей мере, до четверти двенадцатого; еще минут пять, должно быть, займут аплодисменты и поклоны. После этого ей еще нужно будет переодеться, прежде чем ехать в клуб. Поэтому я вполне мог зайти в «Мулен-Руж», послушать начало ее выступления и спокойно уйти, имея в запасе достаточно времени, чтобы спрятаться в номере 18 до ее прихода. Ее телефон прослушивался, поэтому мы знали, что сегодня она начнет свое выступление как обычно; всякие изменения в программе исключались.

Итак, я поднялся по устланной красным ковром и залитой ярким светом лестнице в «Мулен-Руж», купил билет, сдал пальто и шляпу гардеробщику и пошел на звук гремящего джаза. «Мулен-Руж» – давно уже не театр, хотя сцена с красным занавесом еще блистает небольшими ревю; теперь это преимущественно навощенная танцевальная площадка с кричащими декорациями и прожекторами, пробивающими с галерки сизые и белые дыры в облаках табачного дыма. Ныне здесь визжат и топают под конвульсии негритянского джаз-банда, в котором преобладают цимбалы, большой барабан и непереносимое, похожее на кошачьи вопли, медное завывание. Это, кажется, и называется зажигательной музыкой, не понимаю почему – разве что из-за потного экстаза музыкантов. Правда, мне совершенно непонятна прелесть негритянского искусства, включая спиричуэлс, так что могу рассказать только про то, как дрожали стропила, пол содрогался от топающих ног, пыль забивала прожектора, в баре звенела каждая бутылка, по залу кругами носились пульсирующие вскрики отплясывающей публики, а я уселся в ложе у танцевальной площадки, заказав бутылку шампанского.

Стрелки на моих часах ползли еле-еле. Становилось все более жарко, людно и дымно. Выкрики перешли в неумолкающий визг, аргентинский оркестр заставил танцующих дергаться в бешеном ритме танго, все больше подруг на час, спрыгнув с высоких табуретов, дефилировали по залу, окидывая ложи блуждающими зовущими взглядами. С каждым тиканьем часов приближалось время, когда мне нужно будет уходить… Наконец свет притушили, вопли перешли в негромкий говор, и конферансье объявил выход Эстеллы. Перед тем как погас свет, в одной из лож напротив, с другой стороны танцевальной площадки, я заметил человека. Это был капитан Шомон. Он сидел неподвижно, положив локти на перила, устремив взгляд на сцену…

В потной, пахнущей пудрой темноте белый луч прожектора нашел Эстеллу, стоящую перед ярко-красным занавесом. Она была в белом платье, в волосах – жемчужная диадема. Я сидел слишком далеко, чтобы разглядеть выражение ее лица, но мне представлялась синеглазая девушка с встревоженным лицом, розовыми губками и хрипловатым голосом, которая так неуловимо переменила все сегодня днем в доме на бульваре Инвалидов. И даже сейчас можно было уловить влажный блеск ее глаз, оглядывающих публику. Между ней и залом был такой жаркий, живой, интенсивный контакт, что пересыхало во рту. Это было как электрический заряд, который распространялся по залу теплыми волнами; в напряженной тишине раздавалось чуть слышное поскрипывание стульев, и зрители отвечали певице единой волной затаенного дыхания. Скрипки затянули мечтательную мелодию; они играли все трепетней, уводили нас все дальше от действительности…

Эта девушка умела петь! Нежность ее голоса хватала за душу, будила забытые печали, заставляла вспомнить о боли, жалости и сострадании. Она пела с увлеченностью Мистенгет, теплой беззаботностью Меллер; роняла слова, будто стряхивала пепел с сигареты. Но рекламировать ее как американскую певицу было настоящим безумием. Джина Прево пела песенки старого доброго Парижа, в мелодиях которых звучит не только любовь, но и полет мысли. Они рассказывают о драках, и трущобах, подвалах, самозабвенности, и холодном дожде. Горе кричит в каждой струне коварной скрипки, в каждой паузе, обрывающей хрипловатый голос. Горе впивается в сердце, словно затупившийся нож, не в силах пронзить его до конца. Поднимаясь, как только затрепетала и оборвалась последняя высокая нота и Джина Прево, вздрогнув, расслабилась всем телом, я чуть не перевернул кресло. Я хотел незаметно уйти под аплодисменты, которые бурей прокатились по залу, но обнаружил вдруг, что у меня дрожат руки. Сунув официанту несколько банкнотов, я стал в темноте проталкиваться к выходу. Я все еще слышал, как от рева публики сотрясаются стропила, слышал, как поднялась, спала и снова взвилась к потолку волна аплодисментов. Не помню, как забирал свои пальто и шляпу.

Интересно, думал я, как все это воспринял Шомон. Я спрашивал себя еще, какая доля собственных страхов звучала в песне Джины и не тряслись ли ее колени, когда она потерянно взирала на восторги публики. В этой женщине таились такие глубины, которые трудно было заподозрить сегодня утром, – горестное очарование ее глаз, печальный излом полных, чуть припухлых губ могли свести с ума. «О, роза, загадка вонючих болот!…»

Порыв холодного ветра хлестнул меня по лицу, когда я вышел на улицу и увидел, как в тумане, служащего «Мулен-Руж», который поднял руку в белой перчатке, подзывая такси. Сквозь мысли о Джине всплыли слова Бенколина: «Возьмите там такси, как сделал Галан, и засеките время до клуба». Алиби Галана…

Я машинально посмотрел на дом напротив и увидел невзрачный ювелирный магазинчик, в витрине которого были часы с освещенным циферблатом; стрелки показывали пять минут двенадцатого. Я сел в такси, бросил: «Арка Сен-Мартен, побыстрее» – и, захлопывая дверцу, сверил свои часы с часами в витрине. Пять минут двенадцатого.

«Побыстрее» – это слово, брошенное парижскому таксисту, способно творить чудеса. По сгорбившейся спине шофера, по жуткому рывку, которым он подал назад, а потом развернулся, чтобы бросить машину, подпрыгивавшую по булыжной мостовой, на улицу Фонтэн, я понял, что меня ждет. Меня подкидывало и швыряло из стороны в сторону; проносившиеся мимо вывески магазинов слились в одну сплошную линию. Но теперь в моих жилах колотилась самая настоящая жажда приключений. Стекла такси страшно дребезжали, пружины сиденья, сжимаясь, выстреливали в меня, и я затянул французскую застольную песню, к которой присоединился шофер. Когда мы, наконец, вывернули на бульвар Пуазонье, я снова взглянул на часы. Девять минут, даже при такой скорости, и добрых двенадцать, пока мы добрались до арки Сен-Мартен. О да, алиби Галана доказано. Доказано – и, что уж там, даже с лихвой.

Когда я зашагал по Севастопольскому бульвару, в горле у меня немного першило, а в ногах появилась странная легкость. Дальше, за мерцающими фонарями на углу, бульвар погружался во мрак. У плохо освещенного входа в кино торчало несколько зевак, и все они, казалось, наблюдали за мной.