Джина присела на краешек дивана, мы с Бенколином пододвинули стулья поближе. Робике неловко переминался с ноги на ногу в углу.

– Все мы, мадам, познали горе потери близких, – задумчиво проговорил детектив. – В таких случаях всегда испытываешь чувство вины, даже если ты всего лишь недостаточно часто улыбался. Не стоит так убиваться по этому поводу.

В нависшей тяжелой тишине весело тикали покрытые эмалью часы. Мадам Дюшен наморщила лоб. Затем она открыла рот – явно с намерением решительно возразить; было видно, что в душе ее кипит борьба и она хотела бы, чтобы мы поняли все по ее глазам.

– Вы не понимаете, – тихо сказала она наконец. – Я была глупа. Я неправильно воспитывала Одетту. Я думала, что она должна всю жизнь оставаться ребенком, и все делала для этого. – Она посмотрела на свои руки и, помолчав, добавила: – Сама я… я многое повидала. И обид, и горя. Я шла на это сознательно, мне было это по силам; но Одетта… Нет, вам не понять этого, не понять!…

От всех этих сильных переживаний, скрывавшихся за ее бледным волевым лбом, она казалась очень маленькой.

– Мой муж, – продолжала она, – застрелился, как вы знаете, десять лет назад, когда Одетте было двенадцать. Он был прекрасным человеком и не заслуживал… он был членом кабинета, и когда его начали шантажировать… – Голос ее сорвался, но усилием воли она сумела взять себя в руки. – Я решила посвятить себя Одетте. И вот что я натворила! Я забавлялась ею, как маленькой фарфоровой пастушкой. Теперь у меня не осталось ничего, кроме ее безделушек. И еще я немного умею играть на рояле ее любимые песни: «Лунный свет», «Рядом с моей блондинкой», «Это только ваша рука»…

– Я уверен, мадам, вы пытаетесь помочь нам, – мягко остановил ее Бенколин, – но было бы лучше, если бы вы ответили на несколько моих вопросов…

– Да, конечно. Я… я прошу прощения. Продолжайте.

Он подождал, пока она устроилась поудобнее, положив голову на спинку кресла.

– Капитан Шомон говорил мне, что по возвращении из Африки заметил в Одетте некоторые перемены. Он не сумел более определенно объяснить, в чем именно они заключались, сказал только, что она вела себя «странно». Вы не замечали за последнее время чего-либо подобного?

Женщина ответила не сразу.

– Я думала об этом. В последние две недели, с тех пор как Робер… капитан Шомон вернулся в Париж, мне казалось, что она переменилась. Стала чаще хмуриться, более остро на все реагировать. Однажды я застала ее в слезах. Но это случалось с ней и раньше, ведь ее могла вывести из равновесия любая мелочь, и она ужасно переживала, пока не забывала о ней. Обычно она делилась со мной, поэтому теперь я ни о чем не спрашивала. Я ждала, когда она сама мне расскажет…

– Но у вас не было никаких предположений?

– Никаких. Особенно потому… – Она запнулась.

– Пожалуйста, продолжайте.

– Особенно потому, что это, по-видимому, было связано с капитаном Шомоном. Она переменилась сразу после его приезда. Она стала… подозрительной, скованной, официальной – даже не знаю, как это назвать! Совершенно непохожей на себя!

Я смотрел на мадемуазель Прево, сидевшую в тени. Ее лицо выдавало мучительное сомнение, глаза были полуприкрыты.

– Прошу вас, мадам, извинить мой вопрос, – тихо обратился к вдове Бенколин, – но вы понимаете, что это необходимо… не было ли у мадемуазель Дюшен, насколько вы могли знать, привязанности к какому-то другому мужчине, кроме капитана Шомона?

Сначала у нее от возмущения затрепетали ноздри, но потом она посмотрела на нас с усталой снисходительной улыбкой:

– Не было. Хотя, может быть, это было бы для нее лучше.

– Понимаю. Вы полагаете, что ваша дочь пала жертвой вероломного насильника?

– Естественно! – Слезы застлали ей глаза. – Ее… ее выманили из дома… не знаю только, каким образом! Этого я никак не могу понять! Она договорилась встретиться с Клодин Мартель, своей подружкой, и Робером. Но вдруг Одетта позвонила обоим по телефону и отменила встречу, а потом куда-то убежала из дома. Я очень удивилась, потому что обычно она заходит ко мне попрощаться. Тогда… я в последний раз видела ее перед тем, как…

– Вы не слышали, как она говорила по телефону?

– Нет. Я была наверху и, когда она вышла из дома, решила, что она пошла на эту встречу. Робер рассказал мне потом, как было дело.

Бенколин наклонил голову, будто прислушиваясь к тиканью часов. Я видел, как за окнами дрожат на ветру промокшие деревья, вспыхивая багрянцем кленовых листьев. Джина Прево, закрыв глаза, откинулась на диване; неяркий свет омывал совершенную линию ее шеи, на ресницах блестели слезы. В комнате было так тихо, что донесшееся снизу дребезжание дверного звонка заставило нас слегка вздрогнуть.

– Люси на кухне, Поль, – сказала мадам Дюшен. – Не беспокойтесь, она ответит на звонок… Итак, господа?…

У дверей все еще трезвонили, и из холла послышались торопливые шаги. Бенколин поинтересовался:

– Мадемуазель Дюшен не оставила никаких дневников, записей, которые могли бы дать нам ключ?…

– Она начинала вести дневник каждый год, но недели через две бросала. Нет. У нее были какие-то бумаги, но я их уже просмотрела – там ничего нет.

– Тогда… – начал было Бенколин, но остановился на полуслове.

Он продолжал смотреть в одну точку; рука его замерла на полпути к подбородку. Сердце у меня возбужденно забилось. Я взглянул на Джину Прево – она сидела неподвижно, вцепившись в подлокотник дивана.

Нам был прекрасно слышен доносившийся из прихожей голос человека, который так настойчиво звонил в дверь. Извиняющимся тоном он говорил:

– Простите, ради Бога… Не могу ли я видеть мадам Дюшен? Меня зовут Этьен Галан.

Глава 8

Ни один из нас не двинулся и не произнес ни слова. Этот голос обладал магическим свойством: даже если вы слышали его впервые, ни разу еще не видя его обладателя, он вызывал неодолимое желание взглянуть на говорящего. Это был голос глубокий, доброжелательный, располагающий к себе. Я зримо представил себе Галана, стоящего в раме дверного косяка на фоне вихря мокрых осенних листьев. В руках у него шелковый цилиндр; стройный стан, облаченный в безукоризненную визитку, чуть наклонен, как будто Галан преподносит свои извинения на тарелочке, а желто-серые глаза источают сочувствие.

Я снова оглядел присутствующих. В глазах мадам Дюшен ничего прочитать было нельзя – таким напряженным и сосредоточенным было ее лицо. Джина Прево широко раскрытыми глазами взирала на дверь, словно не веря своим ушам…

– Нездорова? – повторил голос в ответ на приглушенные объяснения. – Какая жалость! Мое имя ничего ей не скажет, но я был большим другом ее покойного мужа, и мне бы очень хотелось передать ей мои соболезнования… – Пауза; он как будто задумался. – Что же мне делать?… Насколько я знаю, здесь мадемуазель Джина Прево? Ну, вот видите. Возможно, я смогу поговорить с ней, как с другом семьи, если уж мадам не может меня принять. Благодарю вас.

Легкие шаги горничной пересекли нижний холл и застучали по лестнице. Джина Прево тут же вскочила.

– Вы… вы, мадам Дюшен, не беспокойтесь, – торопливо сказала она, изображая улыбку. – Не надо себя тревожить. Я спущусь и поговорю с ним.

Она произнесла эти слова так, словно ей не хватало воздуха. Мадам Дюшен не двинулась. Мне бросилось в глаза, каким бледным было лицо девушки, когда она выбежала мимо нас из комнаты.

В ту же секунду Бенколин прошептал:

– Мадам, в вашем доме есть черный ход?

Вздрогнув от неожиданности, она подняла на него глаза, и мне показалось, что между ними тут же установилось понимание.

– Да… есть. Внизу он проходит между столовой и кухней к боковой двери.

– Оттуда можно попасть в переднюю гостиную?

– Да. Через комнату, где Одетта…

– Вы знаете, где это? – повернулся он к Робике. – Хорошо. Покажите господину Марлю. Скорее, Джефф. Вы знаете, что нужно делать.

В его настойчивом взгляде я прочел, что во что бы то ни стало должен услышать этот разговор. Робике поначалу настолько растерялся, что едва не споткнулся на ровном месте, но потом до него дошло, что нужно торопиться и не шуметь. Мы слышали, как Джина спускается по ступенькам, но в затемненном холле ее не было видно. Робике провел меня к узенькой лестнице, к счастью застланной ковром, и жестами объяснил, куда идти. Дверь на первом этаже издала слабый скрип, когда я протискивался через нее в слабо освещенную столовую.

Через полуоткрытые двери я заметил скорбные белые цветы в соседней комнате. Да! В этой гостиной, где стоял гроб, портьеры на двери в коридор были задернуты почти наглухо. Я проскользнул туда, чуть было не опрокинув по пути огромную корзину лилий. Сквозь закрытые ставни пробивались полоски света, воздух был напоен душным ароматом цветов, гроб с полированными ручками был голубиного серого цвета… и в священную тишину этого места врывались громкие голоса. Те двое стояли посредине холла. Затем я сообразил, что они говорили так громко, чтобы их было слышно на втором этаже, а настоящий разговор шел шепотом, который я слышал с трудом, стоя за тяжелыми портьерами.

– …Понимаю, сударь. Простите, не разобрала вашего имени. Вы хотели видеть меня?

( – Вы с ума сошли! В доме полиция!)

– Вы, возможно, не помните меня, мадемуазель; я имел удовольствие встречаться с вами один раз у мадам де Лувак. Моя фамилия Галан.

( – Мне необходимо было с вами повидаться. Где они?)

– Ах да, конечно. Вы понимаете, господин Галан, что все мы здесь переживаем…

( – Наверху. Они все наверху. Горничная на кухне. Ради Бога, уходите!)

Я подумал, надолго ли хватит ее притворной непринужденности, этого хрипловатого безразличия, полного бессознательной нежности. Даже стоя за портьерой, я слышал ее шумное дыхание.

– Наш общий друг, которому я позвонил, сказал мне, что вы здесь, поэтому я и осмелился просить вас выйти. Не могу передать вам, насколько я был потрясен безвременной кончиной мадемуазель Дюшен…