Наконец, упомянем еще мистера Джеймса Стефенса, стряпчего из Манчестера, младшего компаньона товарищеского бюро «Хиксон, Вард и Стефенс». Он путешествовал теперь, по предписанию врачей, для поправления здоровья и восстановления сил после жестокой инфлюэнцы. Этот Стефенс за тридцать лет своей жизни сам, собственными силами выбился в люди; начав с того, что протирал окна в помещении этой самой конторы, он в настоящее время заведовал всеми ее делами и состоял младшим компаньоном товарищества. В течение почти всего этого времени он положительно зарылся в сухую техническую работу, жил только для того, чтобы удовлетворять старых и приобретать новых клиентов; в конце концов, самый ум и даже сама душа его стали точными и пунктуальными, как те статьи законов, с которыми он постоянно возился. Его работа превратилась для него в настоящую потребность, и так как он был холост, то в жизни его не было никакого интереса, который бы отвлекал его от этой работы. Постепенно эта работа засасывала, замуровывала все его существо, как замуровывали заживо погребенную монахиню в средние века. Но вот пришла болезнь и, вырвав его из этой могилы, выбросила его на широкую дорогу, залитую солнцем, бросила его в круговорот жизни, далеко от озабоченного, делового Манчестера, от его заставленной полками и тяжелой громоздкой мебелью конторы, где на него со всех сторон смотрели мрачные кожаные переплеты свода законов. Сначала ему было очень тяжело, и всё казалось глупо, и пусто, и тривиально в сравнении с его привычной милой рутиной, но затем, мало-помалу, он начинал прозревать, и ему уже начало смутно представляться, как скучна и мертва была его работа в сравнении с этим обширным, разнообразным миром, который до сих пор был для него совершенно непонятен, и которого он вовсе не знал. Временами ему даже начинало казаться, что этот перерыв в его деловой карьере был важнее самой карьеры; всякого рода новые живые интересы начинали овладевать его душой, и теперь этот человек средних лет начинал ощущать в себе пробуждение той молодости чувств и впечатлений, которых он не знал в молодые годы, проведенные в труде и беспрерывной деловой заботе. Конечно, характер его уже слишком сложился для того, чтобы он мог перестать быть сухим педантом в своих привычках и разговоре, но теперь он уже интересовался жизнью, читал, наблюдал, изучал свой «Бэдекер», подчеркивал в нем, отмечал на полях известные места, как человек, находящий удовольствие в своем путешествии и желающий поучаться. За время рейса от Каира он успел особенно сойтись с мисс Адамс и ее молоденькой племянницей; ее молодость, смелость, живость, ее неумолчный говор и жизнерадостность нравились ему; она же, в свою очередь, чувствовала некоторое уважение к его серьезным знаниям, его уравновешенной натуре и жалость к его узкому кругозору, к его замкнутости в каком-то заколдованном кругу, лишавшей его возможности широкого полета мысли, широких кругозоров и свободных размахов фантазии, то есть всего того, что в ее глазах было так необходимо. И вот они сошлись и сдружились; и прочие, глядя на них, когда они сидели рядом, обращали внимание на его холодное, несколько сумрачное лицо рядом с цветущим, молодым, полным жизни личиком девушки.

Маленький «Короско» шипел, пыхтел, шумел, взбивая пену за кормой, медленно подвигаясь вперед по реке и производя больше шума ради своих пяти узлов в час, чем самое большое атлантическое линейное судно на призовом рейсе.

Ряды развалин восставали по обе стороны реки, но по мере того, как наши пассажиры подвигались вперед эти развалины приобретали иной характер; некоторые из них были едва ли старше христианской эры. Туристы равнодушно смотрели на полугреческие барельефы храмов, взбирались на марс «Короско», откуда можно было видеть выходящее над бесплодной пустыней Востока солнце.

Под вечер, на четвертые сутки своего путешествия, пассажиры «Короско» прибыли в Вади-Хальфу с небольшим опозданием вследствие какого-то незначительного повреждения в машине; на следующее утро предполагалась общая экскурсия на скалу Абукир, с которой открывается великолепный вид на вторые пороги Нила. В половине девятого, когда все пассажиры находились на палубе, среди них появился Мансур — драгоман и проводник в одно и то же время, полукопт, полусириец — и громко, торжественно, как он это делал, каждый вечер, объявил присутствующим программу на завтрашний день. На время тихий говор, царивший в разных углах палубы, стих, но когда Мансур окончил — и, словно кукла в театре марионеток, исчез в отверстии трапа, и его темная юбка, европейского покроя куртка и красный тарбуш потонули во мраке — в отдельных группах снова завязались прерванные разговоры.

— Так я рассчитываю на вас, мистер Стефенс, — проговорила мисс Сади Адамс, — что вы расскажете мне все об этой скале Абукир. Я люблю знать, на что смотрю, а не глядеть на что-то такое, чего не понимаешь, и потом, целых шесть часов спустя, получать разъяснения, сидя в своей каюте. Я не могу себе представить ни Абу-Симбела, ни этих стен, хотя их видела только вчера!

— А я так и не надеюсь угнаться за всем этим, — заявила ее тетка, — а вот когда вернусь к себе на Коммонвельс-авеню, где никакой драгоман не будет смущать меня, успею прочитать о всем этом на свободе, и тогда только, надеюсь, начну восхищаться тем, что здесь видела; и тогда мне захочется опять вернуться сюда. Впрочем, это в высшей степени мило и любезно с вашей стороны, мистер Стефенс, что вы стараетесь осведомлять нас обо всем!

— Я знал, что вы пожелаете получить точные сведения об этой местности, мисс, и потому уже заранее приготовил маленький конспект по этому поводу! отвечал Стефенс, передавая мисс Сади листочек бумаги. Она взглянула на этот листочек и весело засмеялась тихим детским смехом.

— «Re Абукир», — прочла она. — Скажите пожалуйста, что означают у вас эти две буквы. Прошлый раз вы так же написали на заметке о Рамзесе: «Re Рамзес II».

— Это деловая привычка, мисс Сади, когда представляют кому-нибудь «memo», люди моей профессии всегда ставят «Re».

— Представляют что? — переспросила молодая девушка

— Memo, то есть memorandum или, иначе говоря, записку для памяти, и мы ставим «Re», то есть «relatively» (касательно, относительно).

— Это, вероятно, очень удобное сокращение в деловых бумагах, но признайтесь, что оно кажется забавным при описании местности или когда речь идет о древних египетских царях, не правда ли?

— Нет, я этого не вижу!.. — сказал Стефенс.

— Не знаю, правда ли, что англичане не одарены таким юмором, как американцы, или же это своего рода юмор?.. — рассуждала Сади таким тоном, как будто она размышляла вслух. — Мне почему-то казалось, что у них меньше юмора, а между тем, если почитаешь Диккенса, Теккерея, Барри и других юмористов, которыми все мы восхищаемся, то начинаешь сознавать, что ошибалась. Кроме того, я никогда не слыхала нигде такого искреннего, душевного смеха, как в Лондонском театре. Один господин сидел за спиной своей тети, и каждый раз, когда он начинал смеяться, тетя оглядывалась, полагая, что где-нибудь отворилась дверь — такое сильное движение воздуха производил его смех.

— Я желала бы видеть законы этой страны, — вставила мисс Адамс-старшая тем резким, металлическим голосом, которым она старалась замаскировать чувствительность своего сердца. — Я желала бы внести в это законодательство свой билль об обязательном промывании глаз у детей и об уничтожении этих отвратительных яшмаков, которые превращают женщину в тюк бумажной ткани, откуда выглядывают два черных глаза!

— Я сама никогда не могла понять, зачем они носят их, — говорила Сади, но однажды я увидела одну из этих женщин без яшмака и поняла, почему они его носят.

— Ах, как мне надоели эти женщины! — воскликнула мисс Адамс. — Поверите ли, с таким же успехом можно было бы говорить об обязанностях, чистоте и приличиях куче бесчувственных камней!.. Ну вот, хотя бы вчера, в Абу-Симбеле, я проходила мимо одного из их домов, если можно назвать домом этот ком грязи; у дверей сидели двое ребятишек с обычной кучей мух вокруг глаз и громадными прорехами в их жалкой грязной одежде. Я слезла со своего мула, засучила рукава и своим носовым платком хорошенько умыла им личики, а затем, достав из своего мешочка иголку с ниткой и наперсток, зашила их прорехи. В этой дикой стране я никогда не съезжала на берег без своего рабочего мешка точно так же, как без белого зонтика. Умыв и убрав ребятишек, я вошла в дом. Ну уж, жилище! Полагаю, что в свинарнике, в порядочном хозяйстве, много чище. Сердце мое не выдержало, и я выгнав всех обитателей из этой мурьи, принялась все чистить, мыть и прибирать, как наемная поломойка. Я так и не видела вашего храма Абу-Симбел, но зато видела столько пыли и грязи, что трудно себе представить, чтобы такое жилье, величиной с сорочье гнездо, могло вмещать все это. Правда, я провозилась в их мурье часа полтора, но зато, когда покончила с приборкой, эта хижина была чиста, как новенький деревянный ящичек. У меня был с собой номер «New York Herald», и я выложила им их полки, на которые в добром порядке расставила их горшки. Когда все было кончено, я вышла на двор, чтобы умыть лицо и руки, ставшие темно-кофейного цвета от пыли и грязи, и когда, умывшись, снова проходила через дом, на пороге сидели ребята, опять такие же чумазые и грязные, с кучей мух вокруг глаз и новыми прорехами на рубашонках, только на голове у каждого из них было по бумажному колпаку, сделанному из моей газеты… Однако, Сади, уже скоро десять часов, а завтра надо рано вставать…

— О, но этот пурпуровый горизонт и светлые, точно серебряные звезды так прекрасны, что с ними жаль расстаться! — воскликнула девушка. — Посмотрите только на эту тихую, безмолвную пустыню и эти темные силуэты холмов там, вдали… Глядя на них, как-то невольно становится жутко, и если подумать, что мы теперь находимся на самом краю цивилизованного мира, и что там, за гранью этой светлой полосы, уже нет ничего, кроме диких, кровожадных побуждений, то начинает казаться, будто стоишь на краю великолепного, действующего вулкана, и хорошо, и страшно, и как-то торжественно на душе!