Но вот молитва кончена, арабы поднялись с колен, — и тотчас же прозвучал призывный сигнал. Пленные поняли, что, пропутешествовав весь день, они были, по-видимому, осуждены путешествовать и всю ночь. Бельмонт невольно заворчал, он утешал себя надеждой, что погоня настигнет их еще на этом привале; но так надеялся только он один, другие же давно оставили всякую надежду на спасение и покорились неизбежному. Каждому из них дали по арабской плоской хлебной лепешке, которая показалась верхом всякого лакомства, и — о роскошь! — по целому стакану воды, свежей и холодной, из того запаса, который привез с собою отряд Абдеррахмана.

Если бы тело наше так же быстро поддавалось душевному нашему состоянию, как поддается это последнее нашим физическим, телесным ощущениям, каким раем небесным могла бы стать жизнь! Теперь, когда их жалкие физические потребности были удовлетворены, и самое настроение пленных стало совершенно иное, они уже не чувствовали себя, как раньше, угнетенными и пришибленными; в них откуда-то явилась и бодрость духа, и они без особого понуканья взобрались снова на своих верблюдов. Только мистер Стюарт лежал неподвижно, продолжая неумолчно шептать, — и никто из арабов не дал себе труда поднять и посадить его на верблюда.

— Они говорят, сэр, что он слишком тучен и тяжел, и они не хотят везти его дальше! Он все равно скоро умрет, так они не хотят больше с ним возиться!

— Не хотят возиться! — воскликнул Кочрэнь, у которого от гнева и негодования выступили красные пятна на щеках. — Да ведь он здесь умрет от голода и жажды! Где эмир? Эй, ты! — крикнул он проезжавшему в этот момент мимо него чернобородому Али Ибрагиму, таким тоном, каким обыкновенно обращался к погонщикам мулов. Но эмир не удостоил вниманием этот дерзкий оклик, а только, проезжая дальше, отдал какое-то краткое приказание одному из конвойных арабов, который, подскакав к Кочрэню, изо всей силы ударил его прикладом своего ремингтона в бок. Старый вояка ткнулся вперед и, судорожно ухватившись обеими руками за переднюю луку своего седла, почти без чувств поник над горбом своего верблюда. При виде этого возмутительного поступка, женщины не могли удержать слез, а мужчины в бессильном гневе скрежетали зубами и сжимали кулаки. Бельмонт машинально хватился за свой потайной карман, в котором у него находился маленький карманный револьвер, и только тогда вспомнил, что он отдал его мисс Адамс, когда ощупал, что карман пуст. Если бы под его горячую руку попался в эту минуту револьвер, он, наверное, уложил бы на месте эмира, ехавшего в нескольких саженях впереди его, а это вызвало бы поголовное избиение всех пленных.

Между тем на краю горизонта, там, где только что закатилось солнце, небо сохранило лиловато-серый оттенок. Но вот этот свинцово-фиолетовый горизонт начал постепенно светлеть и проясняться, пока не получилось впечатление мнимого рассвета и не стало казаться, что колеблющееся солнце вот-вот снова вернется. Весь закат алел розоватой зарей, которая постепенно стала вновь медленно угасать и переходить в прежний лиловато-свинцовый оттенок, — и наступила ночь. Еще сутки тому назад пассажиры «Короско» с палубы своего парохода любовались ночью, такими же звездами и тем самым серпом молодого месяца. Всего двенадцать часов тому назад они завтракали в уютном салоне перед отправлением на экскурсию; немного времени, казалось протекло с тех пор, — а нескольких из них уже не было в живых, остальные же стали за это время совершенно другими людьми.

Длинная вереница верблюдов беззвучно тянулась по залитой трепетным лунным светом пустыне, словно ряд привидений. В начале и в хвосте каравана мерно колыхались белые фигуры арабов. Кругом ни звука, — и вдруг, среди этой мертвой таинственной тишины и безмолвия, откуда-то издалека донеслись звуки человеческого голоса. Голос этот, сильный и благозвучный, пел знакомый напев: «Мы на ночь делаем привал, еще днем ближе к цели!»

Пленным казалось, что они различают слова, и все они невольно содрогнулись: неужели мистер Стюарт пришел в себя и с умыслом выбрал эти слова, или же то была простая случайность его бреда? И все они невольно обратили свои взоры в ту сторону, где остался их бедный друг: он отлично знал, что уж очень близок к цели…

— Дорогой мой дружище, надеюсь вы не очень сильно ранены? — сочувственно и с искренней тревогой в голосе осведомился Бельмонт, ласково и любовно положив руку на колено Кочрэня.

Полковник теперь понемногу выпрямился, хотя все еще не мог отдышаться.

— Я теперь почти совершенно оправился, — отозвался он заметно изменившимся голосом, — будьте добры, не откажитесь указать мне того человека, кто нанес мне этот удар!

— Вот тот, который теперь здесь подле Фардэ, там, впереди! — отвечал Бельмонт.

— Благодарю, я сейчас не совсем хорошо различаю его отсюда, при этом неверном, обманчивом свете луны, но думаю, что сумею узнать его потом. Это, кажется, еще молодой парень, безбородый… не правда ли, Бельмонт?

— Да, но, признаюсь, я думаю, что он переломил вам несколько ребер…

— Нет, нет, он только вышиб из меня дух, я не мог перевести дыхания… Да и теперь еще дышится трудно…

— Вы, право, точно железный, Кочрэнь! Ведь это был такой страшный удар, что трудно поверить, чтобы вы могли так скоро оправиться после него!

— Дело в том, — ответил Кочрэнь, близко наклонившись к Бельмонту, надеюсь, что это останется между нами и что вы никому этого не передадите, в особенности же дамам, — дело в том, что я, в сущности, старше, чем бы желал казаться, и так как я всегда очень дорожил своей военной выправкой, то…

— О… не продолжайте… я уже угадал! — воскликнул удивленный ирландец.

— Ну да, легкая искусственная поддержка, вы понимаете… она меня спасла в данном случае, как видите! — и Кочрэнь тут же перевел разговор на другое.

Эта ночь впоследствии не раз снилась тем, кто ее пережил, и в их воспоминаниях казалась каким-то смутным сном. Звезды временами казались так близко, так низко, что их можно было принять за фонарь, поставленный на дороге; через минуту другая казалась на ладонь от головы верблюда или же целые потоки этих звезд дождем лили свой свет с прозрачно-черного, таинственно-глубокого неба. Медленно двигался длинный караван, в полном безмолвии, но из пленных никто не спал. Наконец на далеком востоке забрезжил первый холодный серый свет, предвестник рассвета, и бледные, растерянные лица путников казались страшными при этом странном свете.

Весь день их мучила и томила жара, ужасный нестерпимый зной африканской пустыни; теперь же пронизывающий холод причинял им новые мучения. Арабы укутались в свои бурнусы и завернули в них даже свои головы; пленникам же нечем было прикрытия; они сжимали руки и дрожали от холода. Особенно страдала от холода мисс Адамс, кровообращение ее было вялое, бедняжка дрогла, как изнеженная комнатная собачонка, выгнанная ночью на мороз, — дрогла до слез.

Стефенс снял с себя куртку и накинул ее на плечи бедной мисс Адамс, сам же он ехал подле Сади и все время неумолчно болтал или тихонько насвистывал какой-нибудь напев для того, чтобы уверить ее, что ему было несравненно теплее и лучше без куртки, в одном жилете, но эта демонстрация была слишком усиленной, чтобы не казаться неестественной. Тем не менее он, быть может, действительно менее других ощущал ночной холод так как в нем горел священный огонь и какая-то странная, никогда еще не испытанная им радость зарождалась где-то в глубине его души и незаметно примешивалась ко всем горестным событиям этого дня: так, ему было положительно трудно решить, было ли это приключение для него величайшим несчастьем или же величайшим благополучием в его жизни.

Там, на «Короско», молодость, красота, привлекательность и милый нрав Сади заставляли его сознавать, что в лучшем случае он может надеяться быть терпимым ею. Но здесь он сознавал, что может ей действительно на что-нибудь пригодиться, что она с каждым часом все более и более привыкала обращаться к нему, как мы обращаемся к нашему естественному покровителю, отцу, брату или мужу. И сам он начинал сознавать, что за жалкой, сухой оболочкой делового человека в нем таился еще другой, сильный и надежный человек, в котором билось сердце и пробудилась душа, — и он почувствовал некоторое самоуважение, которого раньше не испытывал. Правда, он прозевал свою молодость, но теперь она возвращалась к нему, как прелестный цветок.

— Я начинаю думать, что все это вам очень нравится, мистер Стефенс, сказала Сади с горечью.

— Не скажу, чтобы очень, хота во всяком случае, я не пожелал бы остаться в Хальфе, зная, что вы здесь!

Это был первый и самый смелый намек на его чувства, который он себе позволил до сих пор, и девушка взглянула на него с невольным удивлением.

— Мне кажется теперь, что я всю жизнь была очень скверной девочкой, сказала Сади немного погодя. — Мне самой всегда жилось хорошо, я никогда не думала о том, что другие могут быть несчастны, а это происшествие с нами как-то сразу заставило меня серьезнее взглянуть на вещи, и теперь, если я вернусь когда-нибудь отсюда, то буду лучшей женщиной, более серьезной, более сердечной.

— И я буду другим, лучшим человеком, — подтвердил ее мысль мистер Стефенс, — я полагаю, что именно с этой целью и приходят к людям несчастья. Посмотрите, как в эти тяжелые минуты проявились и сказались все хорошие душевные качества в наших спутниках. Возьмем хотя бы бедного мистера Стюарта! Ведь мы бы никогда не узнали, какой это был благородный и сильный духом человек, какой удивительный стоик! А супруги Бельмонт! Разве не трогательно видеть, как они, беспрестанно думая друг о друге, совершенно забывают о своем личном горе, опасности и невзгодах, — как даже самое горе перестает казаться им горем потому только, что они вместе?! А полковник Кочрэнь, который там, на «Короско», казался всем чопорным, несколько бессердечным сухим человеком, каким благородным, отважным и великодушным показал он себя здесь. Как самоотверженно вступается он за каждого! А Фардэ, смотрите, он забыл все свои предрассудки, он смел как лев… Право, мне кажется что это горе только сделало всех нас лучше, чем мы были, что оно послужит нам во благо!