Голос этой тактичной дамы уже слышен в коридоре, где она непринужденно светским тоном осведомляется у несуществующего собеседника: «Ах да? Вы в самом деле видели мою перламутровую коробочку для пуговиц на рабочем столике в моей гостиной?»

Она милостиво дает разрешение на прогулку, и юная пара покидает Женскую Обитель, приняв все необходимые меры для сокрытия от глаз молодых девиц столь существенного изъяна в обуви мистера Эдвина Друда и для восстановления душевного спокойствия будущей миссис Эдвин Друд.

— Куда мы пойдем, Роза? Роза отвечает:

— Сперва в лавочку, где продают рахат-лукум.

— Рахат что?..

— Рахат-лукум. Это турецкие сладости, сэр. Да ты, я вижу, совсем необразованный. Какой же ты инженер, если даже этого не знаешь?

— Почему я должен знать про какой-то рахат-лукум?

— Потому что я его очень люблю. Ах да, я забыла, ты ведь обручен с другой. Ну тогда можешь не знать, ты не обязан.

Помрачневшего Эдвина ведут в лавочку, где Роза совершает свою покупку и, предложив Эдвину отведать рахат-лукума (что он возмущенно отвергает), сама принимается с видимым наслаждением угощаться; предварительно сняв и скатав в комочек пару крохотных розовых перчаток, похожих на розовые лепестки, и время от времени поднося к румяным губкам свои крохотные розовые пальчики, и облизывая сахарную пудру, попавшую на них от соприкосновения с рахат-лукумом.

— Ну, Эдди, будь же паинькой, давай разговаривать. Так, значит, ты обручен?

— Значит, обручен.

— Она хороша собой?

— Очаровательна.

— Высокая?

— Очень высокая. (Роза маленького роста.)

— Ага, значит, долговязая, как цапля, — кротким голоском вставляет Роза.

— Извините, ничего подобного. — Дух противоречия пробуждается в Эдвине. — Она то, что называется видная женщина. Тип классической красоты.

— С большим носом? — невозмутимо уточняет Роза.

— Да уж, конечно, не с маленьким, — следует быстрый ответ. (У Розы носик совсем крохотный.)

— Ну да, длинный бледный нос с красной шишечкой на конце. Знаю я эти носы, — говорит Роза, удовлетворенно кивая и продолжая безмятежно лакомиться рахат-лукумом.

— Нет, ты не знаешь этих носов, — возражает ее собеседник с некоторым жаром. — У нее нос совсем не такой.

— Он не бледный?

— Нет. — В голосе Эдвина звучит твердое намерение ни с чем не соглашаться.

— Значит, красный? Фу, я не люблю красных носов. Правда, она может его припудрить.

— Она никогда не пудрится. — Эдвин все более разгорячается.

— Никогда не пудрится? Вот глупая! Скажи, она и во всем такая же глупая?

— Нет. Ни в чем.

После молчания, во время которого лукавый черный глазок искоса следит за Эдвином, Роза говорит:

— И эта примерная девица, конечно, очень довольна, что ее увезут в Египет? Да, Эдди?

— Она проявляет разумный интерес к достижениям инженерного искусства, в особенности когда оно призвано в корне перестроить всю жизнь малоразвитой страны.

— Да неужели! — Роза пожимает плечиками со смешком, выражающим крайнее изумление.

— Скажи, пожалуйста, Роза, — осведомляется Эдвин, величественно опуская взор к воздушной фигурке, скользящей рядом с ним, — скажи, пожалуйста, ты имеешь какие-нибудь возражения против того, что она питает подобный интерес?

— Возражения? Милый мой Эдди! Но ведь она же наверно ненавидит котлы и всякое такое?

— Она не такая идиотка, чтобы ненавидеть котлы, за это я ручаюсь, — уже с сердцем отвечает Эдвин. — Что же касается ее взглядов на «всякое такое», то тут я ничего не могу сказать, так как не понимаю, что это значит.

— Ну там… арабы, турки, феллахи… она их ненавидит, да?

— Нет. Даже и не думает.

— Ну, а пирамиды? Уж их-то она наверняка ненавидит? Сознайся, Эдди!

— Не понимаю, почему она должна быть такой маленькой… нет, большой — дурочкой и ненавидеть пирамиды?

— Ох, ты бы послушал, как мисс Твинклтон про них долдонит, — Роза кивает головкой, по-прежнему с упоением смакуя осыпанные сахарной пудрой липкие комочки, — тогда бы ты не спрашивал! А что в них интересного, просто старые кладбища! Всякие там Изиды и абсиды, Аммоны и фараоны! Кому они нужны? А то еще был там Бельцони[3], или как его звали, — его за ноги вытащили из пирамиды, где он чуть не задохся от пыли и летучих мышей. У нас все девицы говорят, так ему и надо, и пусть бы ему было еще хуже, и жаль, что он совсем там не удушился!

Юноша и девушка скучливо бродят по аллеям в ограде собора — они идут рядом, но уже не под руку, — и время от времени то он, то она останавливается и рассеянно ворошит ногой опавшие листья.

— Ну! — говорит Эдвин после долгого молчания. — Как всегда. Ничего у нас с тобой не получается, Роза.

Роза вскидывает головку и говорит, что и не хочет, чтобы получалось.

— А вот эта уж нехорошо, Роза, особенно если принять во внимание…

— Что принять во внимание?

— Если я скажу, ты опять рассердишься.

— Я вовсе не сердилась, это ты сердился. Не будь несправедливым, Эдди!

— Несправедливым! Я! Это мне нравится!

— Ну, а мне это не нравится, и я так прямо тебе и говорю. — Роза обиженно надувает губки.

— Но послушай, Роза, рассуди сама! Ты только что пренебрежительно отзывалась о моей профессии, о моем месте назначения…

— А ты разве собираешься захорониться в пирамидах? — перебивает Роза, удивленно выгибая свои тонкие брови. — Ты мне никогда не говорил. Если собираешься, надо было меня предупредить. Я не могу знать твоих намерений.

— Ну полно, Роза, ты же отлично понимаешь, что я хотел сказать.

— А в таком случае, зачем ты приплел сюда свою противную красноносую великаншу? И она будет, будет, будет пудрить себе нос! — запальчиво кричит Роза в комической вспышке упрямства.

— Почему-то в наших спорах я всегда оказываюсь неправым, — смиряясь, говорит со вздохом Эдвин.

— А как ты можешь оказаться правым, если ты всегда не прав? А что до этого Бельцони, так он, кажется, уже умер — надеюсь, во всяком случае, что умер, — и я не понимаю, какая тебе обида в том, что его тащили за ноги и что он задохся?

— Пожалуй, нам уже пора возвращаться, Роза. Не очень приятная вышла у нас прогулка, а?

— Приятная?.. Ужасная, отвратительная! И если я, как только вернусь, сейчас же убегу наверх и буду плакать, плакать, плакать, так что и на урок танцев не смогу выйти, так это будет твоя вина, имей в виду!

— Роза, милая! Ну разве мы не можем быть друзьями?

— Ах! — восклицает Роза, тряся головой и в самом деле уже заливаясь слезами. — Если б мы могли быть просто друзьями! Но нам нельзя — и от этого все у нас не ладится. Эдди, я еще так молода, за что мне такое большое горе?.. Иногда у меня бывает так тяжело на сердце! Не сердись, я знаю, что и тебе не легко. Насколько было бы лучше, если б мы не обязаны были пожениться, а только могли бы, если б захотели! Я сейчас говорю серьезно, я не дразню тебя. Попробуем хоть на этот раз быть терпеливыми, простим друг другу, если кто в чем виноват!

Обезоруженный этим проблеском женских чувств в избалованном ребенке — хотя и слегка задетый заключенным в ее словах напоминанием о том, что он насильственно ей навязан, — Эдвин молча смотрит, как она плачет и рыдает, обеими руками прижимая платок к лицу; потом она немного успокаивается; потом, изменчивая, как дитя, уже смеется над собственной чувствительностью. Тогда Эдвин берет ее под руку и ведет к ближайшей скамейке под вязами.

— Милая Киска! Давай поговорим по душам. Я мало что знаю, кроме своего инженерного дела — да и в нем-то, может, не бог знает как сведущ, — но я всегда стараюсь поступать по совести. Скажи мне, Киска: нет ли кого-нибудь… ведь это может быть… право, не знаю, как и приступиться к тому, что я хочу сказать… Но я должен, прежде чем мы расстанемся… одним словом, нет ли какого-нибудь другого молодого…

— Нет, Эдди, нет! Это очень великодушно с твоей стороны, что ты спрашиваешь, но — нет, нет, нет!

Скамейка, на которую они сели, находится под самыми окнами собора, и в это мгновение широкая волна звуков — орган и хор — проносится над их головами. Оба сидят и слушают, как растет и вздымается торжественный напев; в памяти Эдвина вновь оживают признания, услышанные им прошлой ночью, и он сызнова удивляется: как мало общего между этой музыкой и мучительным разладом в душе того человека!

— Мне кажется, я различаю голос Джека, — тихо говорит он в связи с промелькнувшими в его голове мыслями.

— Эдди! Уведи меня отсюда! — вдруг умоляюще говорит Роза, и быстрым, легким движением касается его руки. — Они все сейчас выйдут, — уйдем скорее! О, как гремит этот аккорд! Но не надо слушать, уйдем! Скорей, скорей!

Ее торопливость ослабевает, как только они оказываются за оградой собора. Теперь они идут под руку, размеренно и степенно, вдоль по Главной улице к Женской Обители. У ворот Эдвин оглядывается — улица пуста — и наклоняется к Розовому Бутончику.

Но она отстраняется, смеясь, — и сейчас она опять лишь дитя, беззаботная школьница.

— Нет, Эдди! Меня нельзя целовать, я слишком липкая! Но дай руку, я надышу тебе в нее поцелуй!

Он протягивает ей руку. Она подносит ее к губам — легкое дыхание касается его сложенных горсткой пальцев; потом, все еще держа его руку, она пытливо заглядывает ему в ладонь.

— Ну, Эдди, скажи, что ты там видишь?

— Что я могу увидеть, Роза?

— А я думала, вы, египтяне, умеете гадать по руке — только посмотрите на ладонь и сразу видите все, что будет с человеком. Ты не видишь там нашего счастливого будущего?

Счастливое будущее? Быть может! Но достоверно одно: что настоящее никому из них не кажется счастливым в тот момент, когда растворяются и снова затворяются тяжелые двери, и она исчезает в доме, а он медленно уходит прочь.

Глава IV

Мистер Сапси

Если согласиться с общепринятым взглядом на осла, как на воплощение самодовольной тупости и чванства, — взглядом, скорее традиционным, чем справедливым, как и многие другие наши взгляды, — то самый отъявленный осел во всем Клойстергэме это, без сомнения, тамошний аукционист, мистер Томас Сапси.