Трепет, лепет, наполнявший смутным страхом сердце мне.

Обыкновенно предполагают, что рифма, как она обычно существует, новейшего изобретения – но взгляните в «Облака» Аристофана. Еврейские стихи, однако, не имеют ее – окончания строк, когда они совершенно четки, никогда не показывают ничего в этом роде.


75. СПРАВЕДЛИВОЕ И НЕСПРАВЕДЛИВОЕ

«Это справедливо, – говорит Эпикур, – именно потому, что люди недовольны этим».

«II у a a parier, – говорит Шамфор – один из Kamkars Мирабо, – que toute idee publique – toute convention repue – est une sottise, car elle a convenue au plus gran nomber», – «Можно побиться об заклад, что всякое общественное мнение – всякий принятый обычай глупы, ибо они пришлись по вкусу большинству».

«Si proficere cupis, – говорит великий африканский епископ, – primo id verum puta quod sana mens omnium hominum attestatur» – «Если преуспеть желаешь, прежде всего считай то истинным, что здоровый ум всех людей свидетельствует». – Теперь, – Кто разрешит, где доктора вредят?

Мне кажется, что во все времена самые нелепые заблуждения были приняты как справедливость, по крайней мере, этим mens omnium hominum. Что касается sana mens («здорового ума») – как мы когда-либо сможем определить, что это такое?


76. СВЯТОЙ АВГУСТИН

De libris Manichaeis

Читая некоторые книги, мы главным образом заняты мыслями автора, читая другие, мы заняты исключительно нашими собственными мыслями. А эта книга одна из «других» – книга, полная внушения, но есть два разряда книг, полных внушения, – положительно и отрицательно внушающие. Первые сообщают внушение тем, что они говорят; вторые тем, что они могли бы и должны были бы сказать. В конце концов, это составляет малую разницу. В обоих случаях настоящая цель книги выполнена.


77. САЛЛЮСГИЙМ

Саллюстий, то же. У него была почти такая же свободная и легкая мысль, и сам Меттерних не мог бы спорить с его «Impune quod libel facere id est esse regem» («Кто любит совершать безнаказанное, это есть быть царем»).


78. ВОСПАРЕНИЕ ПРЕВЫШЕ ПРИРОДЫ

«Тот, кто родился, чтобы быть человеком, – говорит Виланд в своем Peregrinus Proteus, – никогда не будет или не сможет быть благороднее, выше или лучше, чем человек». Это факт, что, силясь подняться над нашей природой, мы неизбежно падаем ниже ее. Наши реформаторы-полубоги скорее суть дьяволы, вывернутые наизнанку.


79. РАССКАЗЫ

В настоящем рассказе – где нет места для развития характера и для большого изобилия и разнообразия события – истинное построение, конечно, гораздо более настойчиво требуется, чем в повести. Неудачный план в этой последней может скользнуть от наблюдательности, но в рассказе никогда. Большая часть наших рассказчиков, однако, пренебрегает этим различием. Они, по видимости, начинают свои рассказы не ведая, как они их кончат; и их концы вообще – подобны столь многим правительствам Тринкуло – как кажется, забыли о своих началах.


80. ТЕННИСОН

Я не убежден, что Теннисон не величайший из поэтов. Лишь одна недостоверность, сопровождающая общественное понимание выражения «поэт», удерживает меня от доказывания, что он действительно есть таковой. Другие барды создают эффекты, которые, время от времени, создаются иначе, нежели теми, что мы называем поэтами; но Теннисон создает эффект, который дает только поэма. Лишь его поэмы суть совершенно своеобразные поэмы. Смотря по тому, наслаждается или не наслаждается кто-нибудь «Смертью Артура» или «Эноной», я могу проверить этим идеальное чувство данного человека. Есть места в его произведениях, которые закрепляют давно мною лелеемое убеждение, что неопределенное есть элемент истинной красоты. К чему некоторые особы утомляют себя попытками разгадать такие фантазии, как «Волшебница Шалотт»[11]? Столь же уместно пытаться разоткать ventus textilis – «тканый ветер». Если автор не задавался сознательной целью создать исполненную внушения неопределенность значения с целью вызвать определенность смутного и поэтому духовного эффекта – это по крайней мере возникло из безмолвных аналитических подсказываний того поэтического гения, который, в верховном своем развитии, воплощает все разряды умственной способности. Я знаю, что неопределенность есть элемент истинной музыки – я разумею истинное музыкальное выражение. Дайте ему какую-либо недолжную точность – исполните его каким-либо очень определенным тоном – и вы сразу его лишите его эфирного, его идеального, его внутреннего и существенного характера. Вы расчаруете всю его роскошь сновидения, вы рассеете дымку мистики, на которой плывет этот сон. Вы лишите его фейного дуновения. Вот оно делается осязательной и легко взвешиваемой мыслию – созданьем земли, вещью земною. Оно не потеряло в самом деле свою власть нравиться, но оно утратило все то, что я считаю отличительностью этой власти. И для таланта неразработанного или для восприятия невообразительного, такое устранение самого утонченного вида будет нередко похвалой. Определенности выражения ищут – и часто сочинители, которые должны были бы знать об этом лучше, – ищут как красоты скорее, чем отбросить это как пятно. Таким образом, даже высокие авторитеты делают попытки безусловного подражания музыке. Кто сможет забыть глупость «Пражской битвы?» Какой человек со вкусом не будет хохотать на эти нескончаемые барабаны, трубы, мушкетоны и гром? Вокальная музыка, говорит аббат Гравина, который должен был бы сказать то же о музыке инструментальной, «должна была бы подражать естественному языку человеческих чувств и страстей, скорее, чем щебетаниям канареек, которые наши нынешние певцы с такой превеликой аффектацией мимически воспроизводят своими трелями и хвалеными фиоритурами». Это верно лишь поскольку дело идет о «скорее». Если какая-нибудь музыка должна подражать чему-нибудь, было бы, безусловно, лучше ограничить подражание, как советует Гравина. Мелкие стихотворения Теннисона изобилуют малыми ритмическими погрешностями, убеждающими меня, что он – заодно со всеми поэтами, живыми и мертвыми, – пренебрег сделать точное расследование основ размера; но, с другой стороны, так совершенен вообще его ритмический инстинкт, что, как настоящий виконт Кентерберийский, он, кажется, видит своими ушами.


81. УКАЗЫВАЕМОЕ ЗАГЛАВИЕ – «ОБНАЖЕННОЕ СЕРДЦЕ»

Если какой-нибудь честолюбивый человек возмечтает революционизировать одним усилием весь мир человеческой мысли, человеческого мнения и человеческого чувства, подходящий случай у него в руках – дорога к бессмертию лежит перед ним прямо, она открыта и ничем не загромождена. Все, что он должен сделать, это написать и опубликовать очень маленькую книгу. Заглавие ее должно быть простым – три ясные слова – «Мое обнаженное сердце». Но эта маленькая книга должна быть верна своему заглавию.

Не достопримечательно ли это весьма, что, при бешеной жажде знаменитости, которая отличает столь многих из человеческого рода – столь многих, кроме тех, которые ни чуточки не беспокоятся о том, что будут о них думать после смерти, все никак не найдется ни одного человека, который имел бы достаточно отваги, чтобы написать эту маленькую книгу? Написать, говорю я. Есть десять тысяч человек, которые, раз книга написана, захохотали бы над представлением о том, что они могут быть смущены ее опубликованием при их жизни, и которые не могли бы даже понять, почему бы не напечатать ее после их смерти. Но написать ее – вот где затруднение. Ни один человек не дерзает написать ее. Ни один человек никогда не дерзнет написать ее. Ни один человек не мог бы написать ее, если бы даже он дерзнул. Бумага коробилась бы и воспламенялась от каждого прикосновения огненного пера.

Из рассуждения о стихе

Стих рождается из человеческой способности наслаждаться равенством, соответствием. К этому наслаждению, таким образом, должны быть отнесены все свойства стиха, ритм, размер, строфа, рифма, аллитерация, припев и другие подобные эффекты. Так как некоторые читатели обыкновенно смешивают ритм и размер, уместно будет здесь сказать, что первый касается характера строфы (т. е. распределения слогов), в то время как второй имеет дело с числом этих стоп. Таким образом, под «дактилическим ритмом» мы разумеем известный ряд дактилей. Под «дактилическим гекзаметром» мы понимаем стих или размер, состоящий из шести дактилей.

Возвратимся к равенству. Представление о нем обнимает понятия сходства, соотношения, тождества, повторения и согласования, или соразмерности. Не особенно было бы трудно проследить идею равности и показать, каким образом и почему человеческая природа почерпает в ней наслаждение, но такое исследование в данную минуту было бы лишнее. Достаточно того, что факт неотрицаем – тот факт, что человек извлекает наслаждение из своего восприятия равности. Исследуем кристалл. Мы сразу заинтересованы равностью между краями и между углами одной из его граней; разность краев нравится нам, равность углов удвояет удовольствие. При рассмотрении второй грани, которая во всех отношениях подобна первой, это удовольствие кажется возведенным в квадрат; при рассмотрении третьей оно нам представляется возведенным в куб, и т. д. Я не сомневаюсь, что наслаждение, испытываемое при этом, если бы его можно было измерить, выразилось бы в точных математических отношениях, как я их указал, до известной точки, за которой началось бы его уменьшение в подобном же порядке.

Восприятие наслаждения в равности звуков есть основной принцип Музыки. Неправильный слух может воспринять лишь простые равности, какие встречаются в балладных напевах. Сравнивая один простой звук с другим, он слишком занят, чтобы быть способным сравнивать равность, существующую между этими двумя простыми звуками, взятыми совокупно, и двумя другими, подобными же простыми звуками, взятыми совокупно. Опытный слух, наоборот, воспринимает в одно и то же мгновение обе равности, хотя было бы нелепым предполагать, что он слышит их обе в одно и то же мгновение. Одна равность слышится и воспринимается сама по себе, другая слышится памятью и, мгновенно проскользнув в нее, смешивается со вторичным восприятием. Высоко развитый музыкальный вкус наслаждается, таким образом, не только этими двойными равностями, воспринятыми сразу, но, силой памяти, с наслаждением познает те равности, составные части которых возникают через промежутки такие большие, что неразвитый вкус утрачивает их совершенно. Чтобы этот последний мог надлежащим образом оценить или определить достоинства того, что называется ученой музыкой, это, конечно, вещь совершенно невозможная. Но ученая музыка не имеет никаких притязаний на внутреннее превосходство, она пригодна лишь для ученого слуха. В своих крайностях она представляет из себя торжество физической стороны музыки над ее моральной основой. Чувство побеждено ощущением. В целом, защитники более простой мелодии и гармонии имеют за собой бесконечно более сильный аргумент, хотя по этому поводу действительный аргумент вряд ли существует.