«Если в каком-либо отношении, – говорит лорд Бэкон, – я отступил от того, что обыкновенно принято, это было с целью движения в melius («лучшее»), а не in aliud («в иное»)» – но характер, принятый вообще современной «Реформацией», есть просто характер Противоборства.
До тех пор пока мы рассматриваем какую-нибудь религию или философию относительно ее причин, независимо от ее разумности, мы никогда не будем в состоянии оценить эту религию или эту философию лишь через простое число ее последователей.
Что злое преобладает над добрым, делается очевидным, когда мы рассудим, что нельзя найти
старого человека, который согласился бы пережить жизнь, которую он уже прожил.
Мысль здесь не достаточно ясно выражена, ибо, не смотря в контекст, мы не можем быть уверены, разумеет ли автор просто – что всякий старый человек думает, что мог бы быть счастливее при ином течении жизни, чем в прожитой, и по этой причине не захотел бы прожить свою жизнь вновь, но какую-либо иную; или же предположенное чувство такое, что, если на краю могилы какому-нибудь пожилому человеку будет предложен выбор между ожидаемой смертью и переживанием прежней жизни, этот человек предпочтет умереть. Первое предложение, быть может, справедливо, но последнее (на которое мы указываем) не только сомнительно, как простой факт, но недействительно, даже если согласиться, что оно истинно, подтверждая первоначальное предложение, что злое преобладает над добрым. Предположим, что старый человек не хочет пережить свою жизнь, ибо он знает, что его несчастье преобладало над счастьем. Источник ошибки заключается в слове «знает» – в допущении, что мы всегда можем действительно обладать знанием всего, на что мы смутно намекаем, но это есть кажущееся фиктивное, и это кажущееся знание того, чем жизнь была, делает старого человека не способным решить вопрос о ее ценностях. Оно слепо выводит понятие о счастии настоящей реальной жизни, понятие о преобладании в ней зла или добра из размышления о второй или воображаемой жизни. В своей оценке он просто равняет весы между событиями, он оставляет вне счета ту гибкую Надежду, которая есть Эос всего. Настоящая жизнь человека счастлива, главным образом, потому, что он всегда ожидает, что скоро она будет таковой. Относительно воображаемой жизни, однако, мы рисуем холодные достоверности вместо теплых ожиданий и скорби учетверенные, раз они предвиденны. Но так как, сколько бы мы ни напрягали наши вообрази-тельные способности, это задача столь трудная, почти невозможная, представить известное неизвестным и совершенное несовершившимся, а представить нам это непременно нужно, то (через нашу неспособность вообразить все это) мы и предпочитаем смерть вторичной жизни, – должно ли, однако, из этого следовать, каким-либо образом, что злое надлежаще рассматриваемого реального существования господствует над добрым?
Дабы «старым человеком» мосье Вольнея была сделана надлежащая оценка, и из этой оценки справедливый выбор; дабы опять, из этой оценки и выбора мы вывели какое-нибудь ясное сравнение добра и зла в человеческом существовании, будет необходимо, чтобы мы получили мнение или «выбор» касательно этого пункта от старого человека, каковой находился бы в состоянии быть способным точно оценить надежды, естественно упускаемые им из виду, надежды, которые, как говорит нам рассудок, будут столь же сильно им испытываемы в безусловном передвижении жизни, как всегда. С другой стороны, также, он должен быть поставлен в условия возможности выпустить из оценки страхи, которые он в настоящее время ощущает и которые показывают ему воплощенными беды, долженствующие случиться, но относительно какового страха опять разум удостоверяет нас, что он его не встретит в безусловной вторичной жизни. Но кто из смертных был в состоянии осуществить такие допущения? Совершить невозможность, придав этим соображениям надлежащий вес? Какой смертный когда-либо был в условиях возможных сделать хорошо обоснованный выбор? Как от плохо основанного выбора мы можем сделать заключение, которое будет руководить нами правильно? Как из заблуждения мы можем смастерить правду?
Что до правил риторики,
Не учи ничему – лишь назови орудия.
То, что показывают эти часто приводимые строки, – это то, что заблуждения в стихах странствуют скорее и длятся дольше, чем заблуждения в прозе. Человек, который будет насмехаться и таращить глаза на глупую фразу, обнаженно поставленную, допустит, что «в этом есть нечто», если «это» есть острие эпиграммы, выстрелившей ему прямо в ухо. Правила риторики – если они суть правила – это что нужно учить ритора не только по имени называть свои орудия, но и пользоваться этими орудиями – научить его способностям этих орудии – их размерам – их границам; и из расследования природы правил (расследование, к которому его вынуждает постоянное их присутствие) побудить его также к тщательному рассмотрению и пониманию материала, к каковому применяются орудия, и, таким образом, в конце концов, влиять и дать рожденье новому материалу для новых орудий.
Эффект, извлекаемый из хорошо применяемой рифмы, весьма несовершенно понят. Обыкновенно под «рифмой» подразумевают просто близкое сходство звуков в конце стиха, и действительно любопытно наблюдать, как долго человеческий род довольствовался ограниченностью своей мысли. Что в рифме прежде всего и главным образом нравится, можно отнести к человеческому чувству или оценке равенства – общий элемент, как легко можно показать, всех наслаждений, которые мы извлекаем из музыки в самом широком ее смысле – совсем особенно в видоизменениях размера и ритма. Мы видим, например, кристалл, и тотчас заинтересовываемся равенством сторон и углов одной из его граней, но, когда мы повернем к глазам другую грань, во всех отношениях подобную первой, наше удовольствие кажется возведенным в квадрат, повернем третью, и оно кажется возведенным в куб, и т. д. Я не сомневаюсь, конечно, что испытываемое наслаждение, если бы его можно было измерить, было бы найдено как имеющее точные математические отношения, такие или точно такие, как я указываю – то есть до известной точки, за пределами которой будет убывание в подобных же отношениях. И вот как последний итог анализа нами достигнуто чувство простого равенства или, скорее, человеческого наслаждения в этом смысле; и это скорее инстинкт, чем ясное понимание этого наслаждения как принципа, который в первом случае вел поэта к попытке усилить эффект, происходящий из простого подобия, т. е. равенства между двумя звуками – вел его, говорю я, к попытке усилить этот эффект, делая вторичное уравнивание помещением рифмы на равных расстояниях – т. е. в конце строк одинаковой длины. Таким образом, рифма и окончание строки делались связными в человеческих мыслях – выросли в условность – ибо принцип был потерян совершенно. И это просто потому, что до данной эпохи существовали пиндаровские стихи, т. е. стихи неравной длины – эти рифмы, собственно, находились на неравных расстояниях. Произошло это лишь по данной причине, говорю я, не по другой какой, более глубокой. На рифму стали смотреть как на принадлежащую по праву кониу стиха – и тут мы сожалеем, что это так окончательно и укрепилось. Но ясно, что здесь нужно было иметь в виду гораздо больше. До сих пор одно чувство
равенства входило в эффект, или, если это равенство слегка видоизменялось, оно изменялось благодаря случайности – благодаря случайности существования пиндаровских размеров. Можно видеть, что рифмы всегда были предвидены. Глаз, схватывая конец стиха, долгого или короткого, ожидал для уха рифму. Великий элемент неожиданности не снился еще – т. е. элемент новизны – оригинальности. «Но, – говорит лорд Бэкон (и как справедливо!), – нет изысканной красоты без некоторой странности в соразмерности». Отбросьте этот элемент странности – неожиданности – новизны – оригинальности – назовите его как хотите – и все, что воздушно в очаровательности, сразу утеряно. Мы теряем – мы утрачиваем неизвестное – неопределенное – непонятное, ибо оно было дано нам прежде, чем у нас было время изучить и понять. Одним словом, мы потеряем все, что уподобляет красоту земную тому, что мы грезим о красоте Небес. Совершенство рифмы достижимо только сочетанием двух элементов, Равенства и Неожиданности. Но как зло не может существовать без добра, так неожиданность должна возникать из ожиданности. Мы не препираемся о чистом произволе рифмы. В первом случае мы должны иметь равноотстоящие рифмы, чтобы образовать основу ожиданности, из которой возник элемент неожиданности через введение рифм не произвольных, но имеющих в виду величайший запас неожиданности. Мы не должны были бы, например, вводить их в таких местах, где вся строчка есть кратность слогов, предшествующих этим местам. Когда, например, я пишу:
И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет –
я создаю, конечно, более, но не примечательно более, чем обыкновенный эффект рифм, правильно вынуждает постоянное их присутствие – побуди его повторных в конце строк; ибо число слогов в целом стихе есть просто кратность слогов, предшествующих рифме, введенной в середине, и здесь есть поэтому известная степень ожиданности. Что здесь есть из элемента неожиданности, обращено в действительности только к глазу – ибо ухо разделяет стих на две обыкновенные строки, таким образом:
И завес пурпурных трепет
Издавал как будто лепет.
Я получаю, однако, полный эффект неожиданности, когда я пишу:
"Статьи и афоризмы" отзывы
Отзывы читателей о книге "Статьи и афоризмы", автор: Эдгар Аллан По. Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Статьи и афоризмы" друзьям в соцсетях.