24. СОВРЕМЕННОЕ КРАСНОРЕЧИЕ

Мы вполне можем допустить, что действие, оказывавшееся красноречием Демосфена, было обширнее, чем впечатление от современного красноречия, и это, однако, не опровергает мысль, что самое современное красноречие превосходнее красноречия греков. Греки были легко возбудимой, неначитанной расой, ибо не имели печатных книг. Увещание живым голосом, обращенное к живым их умам, имело всю гигантскую силу нового. У них было много того яркого интереса, который вызывает первая басня в рассветном уме ребенка – интерес, который изнашивается частым перечитыванием подобного – частым начинанием подобных вымыслов. Внушения, доводы, возбуждающие обращения древнего ритора, были, если сравнить их с приемами современного оратора, абсолютно новыми; он имел, таким образом, огромную добавочную силу – силу, которая, довольно странно, оставлялась вне рассмотрения во всех оценках красноречия двух эр.

Утонченнейшая филиппика греков была бы ошикана в британской палате лордов, между тем как тот или иной экспромт Шеридана или Браугема взял бы приступом все сердца и разумы Афин.


25. ВЫРАЖЕНИЕ

Какой-то француз – возможно, что Монтень, – говорит: «Люди говорят о думании, но что до меня, я никогда не думаю, кроме тех случаев, когда я сажусь писать». Вот именно в таком никогда недумании, кроме тех случаев, когда садишься писать, заключается причина столь многих безразличных произведений. Но, быть может, в этом замечании француза скрывается больше, чем это можно усмотреть. Достоверно, что самое действие изложения своих мыслей письменно, до известной степени, имеет наклонность делать мысль логической. Каждый раз, когда я недоволен каким-нибудь представлением моего мозга по причине его смутности, я тотчас прибегаю к перу, чтобы получить с его помощью необходимую форму, последовательность и точность.

Как часто мы слышим, что такие-то и такие-то мысли не укладываются в слова. Я не верю, чтобы какая-либо мысль, справедливо так называемая, была вне пределов речи. Я полагаю, скорее, что, где испытывается затруднение в выражении, там в разуме, его испытывающем, или есть недостаток обдуманности, или недостаток метода. Что касается меня самого, у меня никогда не было какой-либо мысли, которую я не мог бы занести в слова, даже с еще большей ясностью, чем та, с каковою я задумал ее; как я выше сказал, мысль логизируется усилием выразить ее (письменно). Есть, однако же, известный разряд мечтаний, утонченности изысканной, которые не суть мысли, и применить к ним язык до сих пор я нашел абсолютно невозможным. Я беру наудачу слово мечтания, и это лишь потому, что я должен воспользоваться каким-нибудь словом; но мысль, обычно связываемая с этим выражением, даже отдаленно не может быть применяема к упомянутым теням теней. Они мне кажутся, скорее, духовными, чем из области разума. Они возникают в душе (увы, как редко!) лишь в эпохи самого напряженного спокойствия – когда телесное и умственное здоровье находятся в совершенстве – и в те именно точки времени, когда грани бодрствованного мира сливаются с гранями мира снов. Я ощущаю эти «мечтания» лишь тогда, когда я нахожусь на самой предельной линии сна, при сознании, что я именно на ней. Я удостоверился, что это состояние существует лишь в течение неопределимой точки времени, но оно заполнено этими «тенями теней»; а для безусловной мысли требуется длительность времени. Эти «мечтания» имеют в себе приятственную исступленность, настолько же далеко находящуюся за пределами самого приятственного из мира бодрствования или сновидений, насколько небо северной теологии находится далеко за пределами ее ада. Я смотрю на видения, даже по мере того, как они возникают, с чувством благоговения, которое в некоторой степени умеряет или утишает эту восторженность – я так смотрю на них, чрез убеждение (которое само есть часть этой восторженности), что эта восторженность сама в себе имеет характер верховный касательно человеческой природы – есть проблеск потустороннего мира духа; и я прихожу к такому заключению – если этот термин вообще применим к мгновенной интуиции – через восприятие, что испытываемый таким образом восторг ничего в себе не имеет в качестве своего элемента, кроме абсолютности новизны. Я говорю абсолютности, ибо в этих мечтаниях – назову их теперь духовными впечатлениями – нет в действительности ничего даже приближающегося по характеру к впечатлениям, воспринимаемым обычно. Это так, как если бы пять чувств были заменены пятью мириадами других, чуждых нашей смертности.

Но так целостна моя вера в могущество слов, что временами я полагал возможным воплотить даже ускользаемость таких мечтаний, каковые я пытался описать. В опытах, преследовавших эту цель, я зашел так далеко, что, во-первых, мог проверять (когда телесное и умственное здоровье хороши) существование такого состоянии, то есть я могу теперь (за исключением тех случаев, когда я нездоров) быть уверенным, что таковое состояние воспоследует, если я так хочу, в точку времени, уже описанную – в воспоследовании данного состояния до последнего времени я никогда не мог быть уверен, даже при самых благоприятных обстоятельствах. Я хочу только сказать, что теперь я могу быть уверен, когда все обстоятельства благоприятны, в пришествии этого состояния, и чувствовать даже способность привести или вызвать его – благоприятные обстоятельства, однако, не менее редкостны, иначе уж я бы понудил небо сойти на землю. Я зашел так далеко, во-вторых, что могу возбранить впадение с точки, о которой я говорю – точка слияния между бодрствованием и дремотой – могу по желанию своему возбранить, говорю я, впадение с этой предельной черты в область сна. Не то что я могу продолжить это состояние – не то что я могу сделать точку более чем точкой, – но я могу отпрянуть от этой точки в бодрствование; и таким образом перенести самую точку в область Памяти; перенести ее впечатления, или, точнее, ее воспоминания, в то состояние, где (хотя все еще на очень короткий период времени) я могу обозреть их оком анализа. На этих основаниях, то есть потому, что я был способен совершить столь много – я не совсем отчаиваюсь в надежде воплотить, в словах по крайней мере, столько из мечтаний, о которых идет речь, чтобы доставить известным разрядам разума теневое представление о их характере. Говоря так, я не должен быть понят в таком смысле, что будто бы я предполагаю, что мечтания или духовные впечатления, на которые я намекаю, ограничиваются мною одним – что они, словом, не общи всему человечеству – относительно этого пункта мне совершенно невозможно составить какое-либо мнение, – но ничего не может быть более достоверного, чем то, что даже частичная запись этих впечатлений заставит дрогнуть всеобщий разум человечества, верховностью новизны употребляющегося материала и следующих отсюда внушений. Словом – если б я когда-нибудь стал писать об этом предмете, мир вынужден был бы признать, что, по крайней мере, я сделал что-нибудь оригинальное.


26. СУДЬБА ПРЕВОСХОДСТВА

Меня иногда забавляло воображать себе, какова бы должна была быть судьба личности одаренной, или, вернее, проклятой, разумом весьма и весьма превосходным сравнительно с разумом его расы. Конечно, человек этот сознавал бы свое превосходство; не мог бы он также (если, впрочем, по существу своему он был бы человеком) скрывать проявления этого сознания. Таким образом, на всех пунктах он создал бы себе врагов. И так как его мнения и умозрении сильно отличались бы от мнений и умозрений всего человечества, очевидно, он был бы сочтен сумасшедшим. Как ужасна мучительность такого положения! Ад не мог бы выдумать пытки больше, нежели эта: быть обремененным ненормальною слабостью по причине ненормальной силы.

Подобным же образом, ничего не может быть очевиднее, как то, что дух очень великодушный – истинно чувствующий то, что все лишь исповедуют – неизбежно встретил бы ложное понимание по всем направлениям – побудительные его мотивы были бы ложно истолкованы. Совершенно так же, как предельность ума была бы сочтена слабоумием, на избыток рыцарства стали бы смотреть как на самую последнюю низость – и то же самое со всеми другими положительными нравственными качествами. Эта тема воистину мучительна. Что отдельные личности воспаряли так высоко над уровнем своей расы, об этом вряд ли может быть спор, но, бросая взгляд назад через историю и не находя следов их существования, мы должны были бы обойти невниманием все эти жизнеописания «добрых и великих», и в то же время тщательно рассматривать малейшие повествования о злосчастных, которые умерли в тюрьме, в сумасшедшем доме или на виселице.


27. ГЛУПЦЫ

Я имею великую веру в глупцов – в их доверие к себе, как назовут это мои друзья:

Si demain, oubliant d eclore,

La jour manquait, eh bien! deman

Quelque fou trouverait encore

Un flambeau pour le genre humain.

Когда бы завтра, забыв рассвесть,

День не явился, – клянусь, ей-ей,

Глупец наверно такой уж есть,

Чтоб факел сделать для всех людей.

Кстати, с этим новым электрическим светом и другими обстоятельствами мысль Де Беранже не так уж очень экстравагантна.


28. СУДЬБА

Весьма и весьма примечательно, что, хотя рок есть правящая мысль греческой драмы, слово («судьба») ни разу не встречается во всей «Илиаде».


29. ГЕНИЙ

Мы, простые люди толпы, без всякого принципа – очень старомодная вещь и громоздкая – должны остерегаться, как бы полагая, что какой-нибудь злополучный бедняга-гений при последнем издыхании не оскорбит или другим каким способом не заденет его в ту самую минуту, когда он как раз делает последний шаг, восходя по лестнице торжества своего. У этих молодцов есть одна общая ухватка, когда они вот-вот достигнут давно лелеемой цели, падать в глубочайшую, какая только возможна, пропасть кажущегося отчаяния без какой-либо иной задачи, кроме увеличения пространства успеха, через каковое они приготовились умом своим немедленно воспарить.