Пораженные, мы молча ждали, что скажет Челленджер дальше. Его спокойствие, его властный вид сообщали такую силу и торжественность его словам, что на минуту забылись и грубость его и чудачества, — он вырос перед нами в нечто величественное, в сверхчеловека. Потом, не знаю, как других, а меня вдруг успокоила мысль о том, как дважды за то время, пока мы находились в комнате, он разразился смехом. Есть же предел, подумал я, свободе духа. Должно быть, кризис не так ужасен или не так близок.

— Представьте себе виноградную гроздь, — заговорил он вновь, — покрытую бесконечно малыми, но вредными бациллами. Садовник проводит ее через дезинфицирующую среду. Может быть, он хочет очистить свой виноград. Может быть, хочет освободить место для менее вредных бацилл. Он окунает гроздь в яд, и бациллы гибнут. По-моему, наш великий садовник собирается окунуть в яд солнечную систему, и микроб человечества, маленький смертный вибрион, размножившийся на верхнем покрове земной коры, мгновенно пройдет через стерилизацию, и его не станет.

Опять наступило молчание. В тишину ворвался резкий телефонный звонок.

— Один из наших вибрионов запищал о помощи, — сказал Челленджер с угрюмой усмешкой. — Они начинают понимать, что их дальнейшее существование отнюдь не является непреложным законом вселенной.

Он вышел на минуту из комнаты. Помнится, никто из нас не говорил в его отсутствие: слова и рассуждения казались неуместными.

— Звонил санитарный врач Брайтона, — сказал хозяин, вернувшись. — Почему-то на уровне моря симптомы отравления развиваются быстрей. Семьсот футов высоты дают нам некоторое преимущество. Люди, по-видимому, уразумели, что я в данном вопросе высший авторитет. Это, несомненно, следствие моего письма в «Таймсе». Когда вы только что приехали, меня вызвал к телефону мэр одного захолустного городка. Вы, верно, слышали, как я с ним разговаривал. Он явно придавал своей жизни преувеличенное значение. Я помог ему произвести переоценку.

Саммерли встал и подошел к окну. Его тонкие, костлявые руки дрожали от волнения.

— Челленджер, — заговорил он, — это слишком серьезная вещь для пустого спора. Не подумайте, я вовсе не собираюсь докучать вам разными сомнениями. Но я спрашиваю: не могла ли тут вкрасться какая-то ошибка — в ваши ли сведения или в ход ваших рассуждений? Солнце сияет в синем небе такое же ясное, как всегда. Вереск кругом, и цветы, и птицы. Люди весело гоняют мяч по зеленому полю, работники жнут пшеницу. А вы говорите, что и они и мы, возможно, стоим на пороге гибели… что этот солнечный день — день казни, так давно ожидаемой человечеством. Насколько нам известно, вы основываете это страшное суждение — на чем? На каких-то ненормальностях в линиях спектра… на слухах с Суматры… на странном возбуждении, которое мы все подметили друг у друга. Последний признак выражен так слабо, что и вы и мы оказались способны при некотором сознательном усилии держать себя в руках. С нами, Челленджер, вы можете не церемониться. Нам и раньше случалось всем вместе смотреть в лицо смерти. Будьте откровенны и скажите, что с нами происходит и чего, по-вашему, должны мы ждать в будущем?

Это была храбрая, достойная речь, подсказанная тем сильным, стойким духом, который старый зоолог скрывал под своею вспыльчивостью и язвительностью. Лорд Джон встал и пожал ему руку.

— Я смотрю точно так же! — сказал он. — Да, Челленджер, вы должны сказать нам, что нас ждет. Вы сами знаете, мы не из слабонервных. Но когда приедешь в гости к другу на воскресный отдых и с разгона угодишь прямо на страшный суд, как же тут не спросить объяснения! В чем опасность, насколько она близка и чем мы должны ее встретить?

Он стоял в нише окна на свету, высокий и сильный, положив загорелую руку на плечо профессору Саммерли. Я откинулся в глубоком кресле, зажав в зубах погасшую папиросу и отдавшись тому онемению, чуть не трансу, когда все воспринимается с особенной четкостью. Может быть, действие яда вступило в новую фазу, но только лихорадочное возбуждение миновало, сменившись каким-то крайне томительным и в то же время трезвым состоянием духа. Я был зрителем. Лично меня дело будто не касалось. Но передо мною три сильных человека стойко ждали кризиса, и я, как зачарованный, наблюдал за ними. Перед тем как ответить, Челленджер склонил свой могучий лоб и провел рукой по бороде. Было ясно, что он тщательно взвешивает свои слова.

— Какие были последние новости, когда вы уезжали из Лондона? — спросил он.

— Часам к десяти я зашел в редакцию, — сказал я. — Там только что получили телеграмму из Сингапура с сообщением, что на Суматре все до единого больны и поэтому не были вовремя зажжены маяки.

— С тех пор события пошли довольно быстрым ходом, — сказал Челленджер, придвигая к себе стопку телеграмм. — Я держу тесную связь с властями и прессой, так что известия летят ко мне со всех концов. Меня настойчиво вызывают в Лондон; но я не вижу, чего ради мне ехать. Судя по отчетам, действие яда начинается с психического возбуждения: в Париже происходили сегодня утром бурные уличные беспорядки; в Уэлсе взбунтовались углекопы. Насколько можно доверять полученным свидетельствам, вслед за стадией возбуждения, принимающей у различных народов и индивидуумов самый различный характер, появляется повышенная ясность мысли (я как будто замечаю соответственные признаки у нашего младшего товарища), которая после довольно длительного времени сменяется оцепенением — комой, и, наконец, кома быстро переходит в смерть. Насколько я знаком с токсикологией, подобное действие, мне думается, оказывают некоторые растительные яды, дурманы…

— Датурин, — подсказал Саммерли.

— Отлично! — воскликнул Челленджер. — Для научной точности следует дать имя нашему токсическому фактору. Назовем его датуроидом. Вам, дорогой Саммерли, выпадает честь — посмертная, увы, но зато нераздельная — дать имя мировому разрушителю, дезинфекционному средству великого садовника. Итак, симптомы отравления датуроидом можно принять такими, как я их обозначил. Мне представляется несомненным, что отравление охватит всю землю, и в мире не останется никакой жизни, так как эфир является всеобъемлющей средой. До сих пор мы наблюдали местами различные прихотливые отклонения, но разница сводится лишь к нескольким часам. Это как надвигающийся прилив, который заливает сперва одну полосу песка, затем другую, сбегая и набегая неравномерными волнами, пока не затопит наконец все побережье. Действие и распространение датуроида подчинено известным законам, которые было б интересно изучить, если бы нам позволяло время. Насколько я мог проследить (профессор взглянул на телеграммы), в первую голову поддались его действию народы менее цивилизованные. Получены печальные сообщения из Африки, а коренное население Австралии, по-видимому, уже вымерло. Северные народы пока проявляют большую сопротивляемость, чем южные. Вот эта телеграмма, как видите, отправлена из Марселя в девять сорок пять утра. Послушайте дословный перевод:

«Всю ночь лихорадочное возбуждение по всему Провансу. Волнения виноградарей в Ниме. Социалистическое восстание в Тулоне. С утра среди населения распространилась внезапная эпидемия с явлениями комы. Peste foudroyante[9]. На улицах множество трупов. Дела парализованы. Всеобщий хаос».

А вот вам следующее сообщение из того же источника, часом позже:

«Мы под угрозой поголовного уничтожения. Соборы и церкви переполнены. Мертвых больше, чем живых. Непостижимо и ужасно. Смерть наступает, по-видимому, безболезненно, но быстро и неотвратимо».

Сходная же телеграмма пришла из Парижа, хотя там события развиваются пока не так быстро. Индию и Персию, очевидно, вымело начисто. В Австрии славянское население погибло, тевтонское едва затронуто. Вообще же говоря, на низинах и побережьях, насколько можно судить при моей ограниченной информации, жители подвергаются действию яда быстрей, чем на высоких и удаленных от моря местах. Даже незначительное возвышение создает заметную разницу, и, возможно, если кто-то переживет человеческий род, он окажется вновь на вершине какого-нибудь Арарата. Даже наш скромный холм может вскоре стать на время островом среди моря гибели. Прилив, однако, надвигается таким темпом, что через несколько быстрых часов затопит и нас.

Лорд Джон Рокстон потер лоб.

— Одно меня поражает, — сказал он. — Как вы могли сидеть и смеяться с этой кучей телеграмм под рукой? Мне не реже, чем всякому другому, случалось видеть смерть, но всеобщая смерть — это ужасно!

— Что касается смеха, — сказал Челленджер, — то вы не должны забывать, что и я, подобно вам, не был избавлен от возбуждающего отравления мозга эфирным ядом. Но, сказать по правде, ваш ужас перед всеобщей гибелью представляется мне сильно преувеличенным. Если бы вас одного в утлой лодчонке пустили в море плыть по воле волн, вы, естественно, упали бы духом. Одиночество и неизвестность угнетали бы вас. Но если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас по крайней мере ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое До конца оставит вас в том же неразлучном кругу. Одинокая смерть, может быть, страшна, но о всеобщей смерти (да еще, как видно, безболезненной) можно, по-моему, думать без содрогания. Напротив, на мой взгляд, нет ужасней судьбы, чем остаться в живых, когда вся наука, все высокое и гордое на земле навеки отошло.

— Что же вы нам предложите делать теперь? — спросил Саммерли, наперекор своему обычаю не раз во время речи ученого собрата согласно кивавший головой.

— Прежде всего позавтракать, — сказал Челленджер, так как в эту минуту дом огласился гудением гонга. — Наша кухарка так вкусно готовит омлет, что соперничать с ним могут только ее же котлеты. Будем надеяться, что космический переворот не притупил ее талантов. Да и на мое токайское девяносто шестого года мы тоже дружно приналяжем, чтобы хоть часть этих превосходных выдержанных вин не пропала даром. — Большой, громоздкий, он тяжело слез со стола, на котором сидел, возвещая гибель планеты. — Идемте, — добавил он. — Раз нам осталось так мало времени, мы должны тем трезвей и разумней насладиться им.