— Все будет в аккурате, старшой, — проворчал Беркс, — зря, что ли, меня называют джентльменом.

— И я всегда то же говорю, Джо Беркс. Так что смотри, таким себя и оказывай. Ну, ужин подан, и вон принц и лорд Сил уже пошли. По двое, ребята, и не забывайте, в каком вы сегодня обществе.

Ужин был накрыт в большой комнате, стены которой были увешаны государственными флагами и девизами. Столы стояли буквой «П»; дядя сидел посредине главного стола, принц — по правую руку от него, лорд Сил — по левую. Он заранее мудро распределил места, так что знатные господа сидели вперемежку с боксерами, и не надо было бояться, что рядом окажутся два врага или что боксер, потерпевший поражение в недавнем бою, будет соседом своего удачливого противника. Мое место оказалось между Чемпионом Гаррисоном и толстым краснолицым человеком, который шепотом сообщил мне, что он «Билл Уорр, хозяин трактира на Джермин-стрит и боксер первостатейный».

— Жир меня губит, сэр, — сказал он. — Прибывает не по дням, а по часам. При ста девяноста фунтах я бы еще мог драться, а во мне уже двести тридцать восемь. Дело мое виновато. Стоишь весь день за стойкой и то с одним пропустишь стаканчик, то с другим, а отказаться нельзя: как бы не обидеть посетителя. Это и до меня многих хороших боксеров сгубило.

— Вам бы мою работенку, — сказал Гаррисон. — Я кузнец и за пятнадцать лет ни фунта не прибавил.

— Всяк по-своему свой хлеб добывает, да только наших ребят все больше тянет завести трактир. А вот Уилл Вуд, которого я победил на сороковом раунде на Нэйвстокской дороге во время снежного бурана, он возчик. Головорез Ферби служит в ресторации. Дик Хемфри торгует углем — он всегда был вроде как джентльмен. Джордж Инглстоун — возчиком у пивовара. Каждый по-своему добывает кусок хлеба. Но есть в городе одна штука — в провинции вам это не грозит, — господа вечно бьют тебя по роже.

Я никак не думал услышать подобную жалобу от знаменитого боксера, но силачи с бычьими шеями, сидевшие напротив, согласно закивали.

— Верно говоришь, Билл, — подтвердил один из них. — Я уж столько от них натерпелся, небось больше всех. Вечером вваливаются в мое заведение, а уж в голове хмель. «Ты Том Оуэн, боксер?» — это один какой-нибудь спрашивает. «К вашим услугам, сэр», — отвечаю. «Тогда получай», — говорит он и как даст в нос! Или тыльной стороной по челюсти заедет, да так, что искры из глаз. А потом всю жизнь хвастаются: я, мол, нокаутировал Тома Оуэна!

— Ну, а ты сдачи даешь? — спросил Гаррисон.

— А я им объясняю. Я говорю: «Послушайте, господа, бокс — моя работа, я не бьюсь задаром. Вот ведь лекарь не станет лечить задаром или там мясник — не отдаст он задаром филейную часть. Выкладывайте денежки, хозяин, и я отделаю вас по всем правилам. Но не надейтесь, что чемпион среднего веса станет вас тузить за здорово живешь».

— Вот я тоже так, Том, — сказал мой дородный сосед. — Коли они выкладывают на прилавок гинею, а они, когда уж очень пьяные, могут и выложить, я отделываю их сколько положено за гинею и беру денежки.

— А если не выкладывают?

— Ну, тогда это оскорбление действием подданного его величества, Уильяма Уорра, и утречком я его волоку к судье, и тогда уж, коли не хочешь сидеть неделю в каталажке, выкладывай двадцать шиллингов.

Ужин меж тем был в полном разгаре — ели солидно, основательно, как принято было во времена ваших дедов, которых, кстати, по этой самой причине некоторым из вас не довелось увидеть.

Громадные ломти говядины, седло барашка, копченые языки, телячьи и свиные паштеты, индейки, цыплята, гуси, а к ним всевозможные овощи, разные огненные настойки да крепкий эль всех сортов. За столом с такими кушаньями четырнадцать веков назад могли сидеть их норманнские или германские предки; сквозь пар, поднимавшийся от тарелок, я глядел на эти жестокие, грубые лица, на могучие плечи, и мне легко было вообразить, что это одна из тех оргий, о которых я читал, — когда буйные сотрапезники жадно обгладывали кость, а потом потехи ради бросали остатки узникам. Бледные, тонкие лица кое-кого из джентльменов напоминали скорее норманнов, но больше здесь было лиц тупых, с тяжелыми челюстями; то были лица людей, вся жизнь которых — непрерывное сражение, и сегодня они, как ничто другое, напоминали о тех свирепых пиратах и разбойниках, от которых пошли все мы.

И, однако, внимательно вглядываясь в лица сидящих передо мной людей, я убедился, что боксом занимаются не одни англичане, хоть их тут и было десять к одному, — другие нации тоже рождали бойцов, которые вполне могли занять место среди достойнейших.

Правда, самыми красивыми и мужественными в этой комнате были Джексон и Джем Белчер: у одного великолепная фигура, тонкая талия и могучие плечи; другой — изящный, точно древнегреческая статуя, голова такой поразительной красоты, что ее пытались изваять уже многие скульпторы, а тело ловкое и гибкое, как у пантеры. Я глядел на него и, казалось, видел на его лице тень трагедии, словно предчувствие того дня, отделенного от нас всего несколькими месяцами, когда удар мяча навсегда лишил его одного глаза. Если бы он остановился тогда — непобежденный чемпион, — вечер его жизни был бы так же восхитителен, как и заря. Но его гордое сердце не могло согласиться уступить без борьбы высокое звание. Если сегодня вы прочтете о том, как этот доблестный боксер, который, лишившись глаза, уже не мог рассчитывать дистанцию, тридцать пять минут дрался со своим молодым грозным противником и как, потерпев поражение, он никого не донимал своим горем и говорил о нем лишь с другом, который поставил на него все свое состояние, — и если рассказ этот оставит вас равнодушным, значит, вам недостает чего-то, что делает человека человеком.

Но если за этими столами не было никого, кто мог бы сравниться с Джексоном или с Джемом Белчером, тут были другие, люди иных рас, обладавшие качествами, которые делали их опасными бойцами. Чуть поодаль я видел черное лицо и курчавую голову Билла Ричмонда, облаченного в лиловую с золотом ливрею, — ему предстояло стать предшественником Молино, Саттона, всей плеяды чернокожих боксеров, доказавших, что сила мускулов и нечувствительность к боли, которая отличает африканцев, дают им особые преимущества на ринге. Он вдобавок мог похвастать тем, что был первым американцем по рождению, завоевавшим лавры на английском ринге. А вот резкие черты Дэна Мендосы, еврея, который незадолго перед тем совсем покинул ринг; он прославился изяществом и ловкостью приемов, и они не превзойдены по сей день. Правда, его ударам недоставало силы, чего уж никак нельзя было сказать о его соседе — длинное лицо, нос с горбинкой и сверкающие черные глаза выдавали его принадлежность к тому же древнему племени. Это был грозный Голландец Сэм; он весил всего сто двадцать девять фунтов, но удар его обладал такой мощью, что позднее его почитатели готовы были поставить на него в бою против тяжеловеса Тома Крибба при условии, что оба будут привязаны к скамьям. Я увидел еще пять или шесть бледных еврейских лиц, из чего было ясно, что евреи Хаундсдитча и Уайтчепела весьма энергично завоевывали себе место среди боксеров усыновившей их страны и так же, как и во всех других, более серьезных областях человеческой деятельности, оказывались среди лучших из лучших.

Всех этих знаменитостей, отголоски славы которых доносились даже до нашего суссекского захолустья, мне весьма любезно называл мой сосед Уорр.

— Вон тот, Эндрю Гэмбл, ирландский чемпион, — сказал он. — Это он победил гвардейца Ноя Джеймса, а потом его самого чуть не убил Джем Белчер на Уимблдонском лугу, в лощине, у виселицы Аббершоу. Двое рядом с ним — тоже ирландцы — Джек О'Доннел и Билл Райан. Нет на свете боксера лучше хорошего ирландца, но вообще-то они страх какие запальчивые. Вон тот коротышка с хитрой мордой — Калеб Болдуин, уличный торговец, тот самый, кого называют «Гордостью Вестминстера». Он всего пяти футов и семи дюймов ростом, и весу в нем двадцать девять фунтов, но у него сердце великана. Никто еще его не победил, и нет в его весе человека, который мог бы его победить, разве что Голландец Сэм. А это Джордж Мэддокс, тоже ирландец и тоже боксер что надо. Вон тот, который ест вилкой и похож на джентльмена, только переносица малость подкачала, — это Дик Хемфри: он был первый в среднем весе, пока Мендоса не сбил с него спесь. А вон, видите, седой, со шрамами на лице?

— Да это ж старина Том Фолкнер, игрок в крикет! — воскликнул Гаррисон, поглядев, куда указывал толстый палец Билла Уорра. — Он лучший подающий во всех южных графствах, а когда был в расцвете, мало кто из боксеров мог против него устоять.

— Верно говоришь, Джек Гаррисон. Он из тех троих, которые приняли вызов, когда лучшие боксеры Бирмингема вызвали на бой лучших боксеров Лондона. Он и не старится вовсе, Том-то. Он вышел против Джека Торнхилла, когда ему стукнуло пятьдесят пять годов, и победил на пятидесятой минуте, а Джек запросто справлялся и с молодыми. Лучше быть старше, да тяжелее, чем моложе, да легче.

— Молодость лучше всего, — протяжно сказал кто-то на другом конце стола. — Эх, ребята, молодость лучше всего!

Здесь было много удивительных личностей, но человек, который произнес эти слова, казался самым странным из всех. Он был очень-очень стар, настолько старше всех прочих, что и сравнивать невозможно, и по его пожелтевшей, высохшей физиономии и рыбьим глазам никто бы не определил, сколько же ему лет.

На его восковой лысине торчало несколько жалких волосков. Все черты стерлись, утратили определенность; одутловатость и глубокие морщины — следы долгих прожитых лет — изуродовали лицо, и без того фантастически уродливое да к тому же еще обезображенное бесчисленными ударами кулаков, и сейчас в нем едва ли оставалось что-нибудь человеческое. Я заметил этого старика в самом начале ужина — он налег грудью на край стола, словно радуясь опоре, и нетвердой рукой ковырял в тарелке. Однако соседи усердно потчевали его вином, и вот плечи его раздались вширь, спина распрямилась, глаза заблестели, он удивленно огляделся по сторонам — видно, не мог вспомнить, как он сюда попал; потом приставил ладонь к уху и стал прислушиваться к разговорам со все возрастающим интересом.