Дядя рассказывал все это с печальным лицом, но в глазах у него плясали все те же лукавые огоньки. Он протянул батюшке раскрытую табакерку, а Амброз тем временем вышел из комнаты следом за матушкой.

— Если вы возьмете понюшку из моей табакерки, вы окажетесь сопричисленным к самому блестящему обществу.

— Неужели, сэр! — коротко ответил батюшка.

— Моя табакерка к вашим услугам, ведь вы мой свояк, и к твоим тоже, племянник, и я прошу тебя, возьми понюшку. Это знак самого искреннего моего благорасположения. Кроме здесь присутствующих, к ней допущены, пожалуй, всего четыре человека: принц, разумеется; потом мистер Питт; мосье Отто, французский посланник; и лорд Хоксбери. Правда, мне иногда кажется, что с лордом Хоксбери я поспешил.

— Весьма польщен, сэр, — сказал отец, подозрительно глядя на гостя из-под кустистых бровей: лицо у дяди серьезное, а в глазах бесенята, кто его знает, как следует отнестись к его словам.

— Женщина, сэр, может дарить любовь, — сказал дядя. — Мужчина — право пользоваться своей табакеркой. Ни то, ни другое нельзя предлагать кому попало. Это дурной тон, нет, хуже, это безнравственность. Как раз на днях у Ватье я положил на стол открытую табакерку, и вдруг какой-то ирландский епископ бесцеремонно запустил в нее пальцы. «Человек, — крикнул я, — мою табакерку замарали, уберите!» Епископ, разумеется, вовсе не желал меня оскорбить, но эти господа должны знать свое место.

— Епископ! — воскликнул батюшка. — Высоко берете, сэр.

— Да, сэр, — ответил дядя, — лучшей эпитафии на своей могиле я бы не желал.

Тут вошла матушка, и мы все направились к столу.

— Прости, что я привез с собой целую кладовую, Мэри, пусть это не покажется тебе неуважительным. Но я нахожусь под наблюдением Абернети и должен воздерживаться от ваших жирных сельских кушаний. Этот скаредный шотландец разрешает мне только немного белого вина и холодную птицу.

— Вот бы вам попасть на блокирующие суда, сэр, когда дует левантинец, сказал батюшка. — Одна солонина да червивые сухари, да иногда еще посыльное судно привезет ребра жесткого, как подошва, берберийского быка. Вот где вам была бы голодная диета, сэр.

Дядя сразу же принялся расспрашивать батюшку про флотскую службу, и все время, пока мы сидели за столом, отец рассказывал о Ниле, о блокаде Тулона и осаде Генуи — обо всем, что он видел и делал. И всякий раз, когда отец замолкал, подыскивая нужное слово, дядя тотчас ему подсказывал, так что трудно было понять, кто же из них осведомлен лучше.

— Нет, я почти ничего не читаю, — сказал дядя, когда батюшка с удивлением спросил, откуда ему все известно. — Стоит мне заглянуть в газету, и я сразу вижу: «Сэр Ч. Т. сделал то-то» или «Сэр Ч. Т. сказал то-то», — так что я совсем перестал просматривать газеты. Но к человеку моего положения все известия стекаются сами собой. Герцог Йоркский рассказывает мне утром о делах в армии, днем лорд Спенсер болтает со мной о флоте, а Дандес шепчет вечером мне на ушко, что произойдет на заседании кабинета министров, так что мне вовсе незачем читать «Таймс» или «Морнинг кроникл».

Тут он перешел к рассказам о лондонском высшем свете — он рассказывал батюшке о его начальниках из Адмиралтейства, а матушке — о городских красавицах и знатных дамах, которых он встречал на аристократических балах в залах Алмэка, и все это легким, беспечным тоном, так что никто не знал, то ли смеяться, то ли принимать все это всерьез. Ему, верно, льстило, что мы все трое с жадностью глотаем каждое его слово. Одних людей он ставил высоко, других пониже, но даже и не пытался скрыть свое глубокое убеждение, что один человек выше всех, что именно в сравнении с ним надо оценивать всех прочих, и человек этот — сэр Чарльз Треджеллис.

— Что же касается короля, — сказал он, — я, разумеется, l'ami de famille[12] и даже вам могу рассказать не все, ибо пользуюсь его особым доверием.

— Боже, благослови короля и храни его от всего дурного! — воскликнул батюшка.

— Приятно слышать, — сказал дядя. — Только в провинции можно найти искреннюю преданность, в городе сейчас модно насмехаться и подтрунивать над подобными чувствами. Король благодарен мне, потому что я всегда проявлял интерес к его сыну. Ему приятно сознавать, что среди людей, окружающих принца, есть человек со вкусом.

— А принц? — спросила матушка. — Он хорош собой?

— Он прекрасно сложен. Издали его даже принимают за меня. И одевается со вкусом, хотя, если мы долго не видимся, он начинает меньше следить за собой. Вот увидите, завтра я непременно обнаружу на его сюртуке какую-нибудь неразглаженную складку.

Вечер выдался прохладный, и мы перебрались поближе к камину. Зажгли лампу, батюшка попыхивал трубкой.

— Вы как будто впервые в Монаховом дубе? — спросил он дядю.

Лицо дяди вдруг стало очень серьезным и строгим.

— Впервые после многих лет, — ответил он. — В последний раз я побывал здесь, когда мне был всего двадцать один год. И этот свой приезд я никогда не забуду.

Я знал, что он говорит о посещении замка в день убийства, и по лицу матушки видел, что и она это понимает. Батюшка же либо никогда не слыхал о случившемся, либо все забыл.

— Вы тогда останавливались в гостинице? — спросил он.

— Я останавливался у злополучного лорда Эйвона. Это было, когда его обвинили в убийстве младшего брата и он бежал из Англии.

Мы все притихли, а дядя оперся подбородком на руку и задумчиво глядел в огонь. Еще и сейчас, стоит мне закрыть глаза, и я вижу, как играют отблески пламени на его гордом, красивом лице, как мой дорогой отец, огорченный тем, что коснулся такого ужасного воспоминания, искоса поглядывает на него между затяжками.

— С вами это, верно, тоже случалось, сэр, — сказал наконец дядя. — Кораблекрушение или битва отнимали у вас дорогого друга, а потом за ежедневными делами и занятиями вы забывали его, и вдруг какое-то слово или место напомнят вам о нем, и вы чувствуете, что боль ваша так же остра, как и в первый день потери.

Батюшка кивнул.

— Именно это случилось со мной сегодня. Я никогда не сходился близко с мужчинами (о женщинах я не говорю), и в жизни у меня был лишь один друг — лорд Эйвон. Мы были почти ровесники, он, быть может, двумя-тремя годами старше, но наши вкусы, суждения, характеры были схожи; только он отличался одной особенностью — он был отчаянно горд, другого такого гордеца мне встречать не приходилось. Если отбросить мелкие слабости, неизбежные в светском молодом человеке, les indiscretions d'une jeunesse dorée[13], клянусь вам, я не знавал человека лучше.

— Тогда как же он совершил такое преступление? — спросил отец.

Дядя покачал головой.

— Не раз и не два задавал я себе этот вопрос и сегодня понимаю это еще меньше, чем когда бы то ни было.

От изысканной беспечности дяди не осталось и следа, он вдруг стал печален и серьезен.

— Точно ли это сделал он? — спросила матушка.

Дядя пожал плечами.

— Я бы рад думать иначе. Иногда мне казалось, что виной всему его безмерная гордость, которая довела его до безумия. Вам известно, как он вернул нам деньги, которые мы проиграли в ту ночь?

— Нет, мы ничего не знаем, — ответил отец.

— Это очень давняя история, хотя она не кончилась еще и сегодня. Мы играли в карты два дня подряд. Было нас четверо — лорд Эйвон, его брат капитан Баррингтон, сэр Лотиан Хьюм и я. О капитане я знал только, что репутация у него не блестящая и что он по уши в долгу у ростовщиков. Сэр Лотиан… с того дня он успел завоевать дурную славу — ведь это тот самый сэр Лотиан, который застрелил на Меловой ферме лорда Кэртона. Но в те дни о нем еще не было известно ничего дурного. Старшему из нас едва ли минуло двадцать четыре года. И, как я уже говорил, мы играли до тех пор, покуда капитан совсем не очистил наши кошельки. Все мы отчаянно проигрались, но хуже всех пришлось хозяину дома.

Теперь я расскажу вам то, о чем ни за что бы не рассказал суду. В ту ночь мне все не удавалось забыться сном, как часто бывает, когда засиживаешься допоздна. Я снова и снова вспоминал, какая шла карта, и ворочался в постели с боку на бок, как вдруг со стороны комнаты капитана Баррингтона донесся крик, за ним другой, громче. Минут через пять кто-то прошел по коридору; не зажигая света, я приоткрыл дверь и выглянул, опасаясь, что кому-то стало дурно. По коридору прямо на меня шел лорд Эйвон. В одной руке он нес оплывающую свечу, в другой — коричневый мешок, в котором при каждом его шаге что-то позвякивало. Лицо у него было такое страдальческое, искаженное, что вопрос застыл у меня на губах. И прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он скрылся в спальне и тихонько притворил дверь.

Проснувшись утром, я застал его у своей постели. «Чарльз, — сказал он, — я не могу примириться с тем, что ты так проигрался у меня в доме. Все твои деньги у тебя на столе».

Я посмеялся над его щепетильностью, заявил, что, окажись я в выигрыше, я бы уж непременно потребовал выигранные деньги, и потому странно не дать мне расплатиться, когда я в проигрыше; но все было напрасно.

«Ни я, ни брат не притронемся к этим деньгам, — сказал он. — Вот они здесь лежат, и можешь делать с ними, что хочешь».

Он не стал слушать никаких возражений и как безумный кинулся из комнаты. Но, может, вам уже известны все эти подробности, а мне их пересказывать мука!

Отец не сводил с сэра Чарльза глаз, и забытая трубка дымилась у него в руке.

— Пожалуйста, сэр, доскажите все до конца! — попросил он.

— Хорошо. Я оделся, это заняло у меня не более часа — в те дни я был не так требователен, как теперь, — и за завтраком встретился с сэром Лотианом Хьюмом. С ним произошло то же, что и со мной, и он жаждал увидеть капитана Баррингтона и выяснить, почему он поручил брату вернуть нам деньги. Во время разговора я случайно взглянул на потолок и увидел… увидел…