— Наверно, подбитый олень, — заметил Джон.

— Нет, я достаточно знаю лес и могу сказать, что сегодня утром никакой олень не проходил по этой дороге. Вместе с тем — кровь свежая. А это что?

Все трое остановились, прислушиваясь, повернув головы. Среди безмолвия огромного леса раздавался какой-то хлещущий, свистящий звук вперемежку с болезненными стонами, причем голос человека временами поднимался до высоких нот и переходил в какое-то дрожащее пение. Путники поспешили на голос и, поднявшись на холмик, увидели внизу источник столь странных звуков.

Посреди тропы медленно шагал рослый человек, плечи его были низко опущены, пальцы стиснуты. Его окутывала длинная одежда из белого холста, с белым капюшоном, на котором был изображен алый крест. Ряса была спущена с плеч, и от вида этих плеч могло сделаться дурно: плоть превратилась в кровавое месиво, кровь пропитывала одежду и стекала на землю. За ним следовал другой, ростом поменьше, седоватый, тоже одетый в белое. Он тянул по-французски какую-то унылую песню, а в конце каждой строки замахивался толстой веревкой с кожаными узелками и бил своего спутника по плечам до тех пор, пока снова не выступала кровь. Не смущаясь тем, что три путника, пораженные, смотрят на них, те двое на тропе внезапно поменялись ролями, ибо второй, окончив свою песню, развязал собственную рясу, а веревку передал первому; теперь тот запел и стал хлестать товарища веревкой, изо всех сил замахиваясь обнаженной тяжелой, мускулистой рукой. Так, избивая друг друга по очереди, совершали они свой мученический путь через прекрасные леса, под душистыми сводами увядающих буков, где само величие и мощь природы как будто должны были служить человечеству укором за безрассудные стремления и бесцельно растраченные силы.

Зрелище на тропе было новым и для Хордла Джона и для Аллейна Эдриксона, но лучник отнесся к нему легко, как к явлению довольно обычному.

— Это бичующие себя монахи, иначе называемые флагеллантами, — пояснил он. — Удивительно, как вы раньше не встречались ни с одним из них; за морем они попадаются на каждом шагу. Я слышал, что англичан среди них нет, они все из Франции, Италии, Богемии. En avant, camarades[36], надо с ними поговорить.

Когда три приятеля нагнали монахов, Аллейн услышал погребальную песнь, которую пел избивающий, в конце каждой строки опуская тяжелую веревку на спину избиваемого, а стоны страдальца как бы вторили этой песне. Она была на старофранцузском языке и звучала примерно так:

Or avant, entre nous tous frères

Battons nos charognes bien fort

En remembrant la grant misère

De Dieu et sa piteuse mort,

Qui fut pris en la gent amère

Et vendus et trais à tort

Et bastu sa chair, vierge et dère

Au nom de ce battons plus fort[37].

В конце веревка переходила в руки другого флагелланта, и все начиналось сначала.

— Право же, преподобные отцы, вы сегодня уже достаточно отхлестали друг друга, — сказал лучник по-французски, когда они поравнялись с монахами. — Вся дорога в крови, точно прилавок мясника на ярмарке святого Мартина. Зачем вы так себя истязаете?

— C'est pour vos péchés — pour vos péchés[38], — прогудели монахи, посмотрели на путников печальными, тусклыми глазами, а затем продолжали свой кровавый труд, невзирая на обращенные к ним просьбы и уговоры.

Видя, что все увещания ни к чему не приводят, трое друзей поспешили дальше, предоставив этим странным путникам выполнять свою тяжелую задачу.

— Боже мой! — воскликнул лучник. — Да если собрать всю кровь, которую я пролил во Франции, так наберется целый бочонок, но вся она была пролита в горячем бою, и я бы еще очень подумал, стоит ли терять ее капля по капле, как эти монахи. Клянусь эфесом, наш юноша побелел, как пикардийский сыр. Что с тобой, mon cher[39]?

— Ничего, — ответил Аллейн. — Просто я жил слишком спокойно и не привык к подобным зрелищам.

— Ma foi[40]! — воскликнул тот. — Никогда не видел человека, столь сильного в речах и столь слабого сердцем.

— Ошибаешься, друг, — возразил Большой Джон, — это не слабость, я хорошо знаю его: у него сердце не менее мужественное, чем у тебя или у меня, но в башке у него побольше, чем будет когда-нибудь в твоем котелке, поэтому он во многое проникает глубже, чем мы с тобой, и оно гнетет его сильнее, чем нас.

— Конечно, каждому тяжело смотреть на этакое зрелище, — сказал Аллейн, — видеть, как эти праведные люди, сами не совершившие никакого греха, страдают за чужие грехи. Они святые, если в наше время еще можно назвать кого-нибудь этим высоким словом.

— А я так ни во что не ставлю их занятие! — воскликнул Хордл Джон. — Ну кто стал лучше от их воя и бичеваний? Когда они не истязают себя, они, ручаюсь, такие же, как все монахи. Пусть не били бы себя да выбили бы из сердца гордыню.

— Клянусь тремя царями, в том, что ты говоришь, есть смысл, — заметил лучник. — Кроме того, будь я Bon Dieu[41], мне, по-моему, едва ли доставило бы удовольствие видеть, как этот бедняга срывает себе мясо с костей, и я решил бы, что, наверное, он очень плохого мнения обо мне, если думает мне угодить истязаниями, точно начальник военной полиции. Нет, клянусь эфесом! Я бы с гораздо большим удовольствием посмотрел на какого-нибудь веселого лучника, который никогда не обидит поверженного врага и никогда не побоится здорового и сильного.

— Вы, конечно, не имеете в виду ничего греховного, — отозвался Аллейн. — И если речи ваши несдержанны, то не мне судить вас. Но разве вы не видите, что в этом мире есть враги, кроме французов, и тем больше славы тому, кто победит их? Разве для рыцаря или оруженосца тот день, когда он на турнире возьмет верх над семерыми, не будет днем гордости и торжества? А мы здесь на турнире жизни, и против нас выступает семь черных врагов: сэр Гордыня, сэр Алчность, сэр Обжорство, сэр Блуд, сэр Гнев, сэр Зависть и сэр Леность. Пусть человек победит этих семерых, и он получит первый приз из рук нежнейшей царицы красоты — может быть, от самой девы Марии. Вот ради чего эти люди умерщвляют свою плоть, а также — чтобы подать пример тем из нас, кто слишком себя изнеживает. Повторю еще раз: они святые, божьи святые, и я склоняю голову перед ними.

— Очень хорошо сказано, mon petit, — ответил лучник. — Я не слышал более справедливых слов с тех пор, как умер старик Дон Бертран, а был он одно время капелланом Белого отряда. Очень храбрый был человек, но во время битвы при Бринье его проткнул насквозь солдат из Эно. За это, когда мы прибыли в Авиньон, к его святейшеству папе, того солдата отлучили от церкви; но так как мы не знали ни его имени, ни кто он, а только одно: что был под ним серый в яблоках конь, боюсь, не постигло ли отлучение кого-то другого.

— Значит, ваш отряд удостоился тогда преклонить колени перед нашим святейшим отцом папой Урбаном, опорой и средоточием христианства? — с интересом спросил Аллейн. — Может быть, вам и самому удалось узреть его величественный лик?

— Я дважды видел его, — ответил лучник, — такой тощенький, крысоватый, на подбородке струпья. В первый раз мы выжали из него пять тысяч крон, хотя он очень сопротивлялся. Во второй раз попросили десять тысяч, но пришли к соглашению только через три дня, и я лично считаю, что лучше бы нам тогда просто разграбить дворец. Помню, управляющий его двором и кардиналы вышли вперед и спросили нас, согласимся мы взять семь тысяч, папское благословение и полное отпущение грехов или десять, но с бесповоротным отлучением и притом по всей форме. Мы были единодушного мнения, что лучше десять тысяч и проклятие, но сэра Джона как-то удалось уговорить, и мы получили отпущение и благословение — вопреки своей воле. Может, оно и к лучшему, ибо Отряд тогда очень нуждался в отпущении грехов.

Благочестивый юноша Аллейн был глубоко возмущен рассказом лучника. Он невольно посматривал вверх и по сторонам, нет ли где-нибудь тех вспышек молнии и ударов грома, которые, судя по «Acta Sanctorum»[42], обычно прерывают кощунственные речи безбожников. Но осеннее солнце изливало на землю свои яркие лучи как обычно, а бурая тропа мирно лежала перед ними, уводя в шелестящий, осыпанный золотом лес. Казалось, природа слишком поглощена собственными делами и совершенно равнодушна к тому, что достоинство римского папы оскорблено.

Все же Аллейн почувствовал на сердце некоторую тяжесть и укоры совести за то, что слушал подобные слова и уже тем согрешил. Все, что было внушено ему за двадцать лет монастырского воспитания, восставало против такого попустительства. Лишь после того, как он, бросившись наземь перед одним из придорожных распятий, горячо помолился и о себе и о лучнике, темное облако, омрачавшее его душу, рассеялось.

Глава VIII

Три друга

Пока он читал молитвы, его спутники ушли вперед; однако молодая кровь и свежий утренний воздух пробуждали и в нем жажду быстрых движений. Держа в одной руке палку, а в другой суму и слегка подпрыгивая, бежал он с развевающимися кудрями по лесной тропе, живой и грациозный, как молодой олень. Однако идти далеко ему не пришлось: за одним из поворотов он вдруг очутился перед домиком, стоявшим у края дороги; дом был окружен деревянным забором, возле которого задержались Большой Джон и Эйлвард-лучник, и на что-то пристально смотрели. Когда юноша поравнялся с ними, он увидел двух мальчуганов — одного лет девяти, другого немного старше; они стояли перед домом, каждый держал палку в левой руке, вытянутой на уровне плеча, оба безмолвные и неподвижные, словно две маленькие статуи. Это были хорошенькие голубоглазые белокурые ребята, стройные, крепкие, покрытые здоровым загаром, что говорило о жизни в лесу.

— Перед вами два молодых ученика какого-нибудь старого лучника! — радостно воскликнул Эйлвард. — Вот правильный способ воспитывать детей. Клянусь эфесом, я сам не смог бы их учить лучше, если бы этим занялся!