Рассказывать о недавно прочитанных книгах – прекрасное времяпрепровождение. Возможно, вы возразите, что слушатели могут с этим не согласиться. Никого не хочу обидеть, но мне кажется, что это гораздо интереснее любого привычного нам разговора «о пустяках». Делать это, конечно же, надо с определенной долей такта и осмотрительностью. Меня на эти замечания натолкнуло упоминание Лэнга. Однажды за table d’hôte[32] или где-то еще я обратил внимание на одного человека, который рассказывал о найденных в долине реки Сомма{406} каменных орудиях доисторических людей. Мне эта тема была хорошо знакома, что я и показал, вступив в разговор. Потом я вскользь упомянул о каменных храмах Юкатана{407}, он тут же подхватил и стал развивать эту тему. Затем он перешел на древнеперуанскую цивилизацию{408}, но я не отставал. После этого я заговорил об озере Титикака{409}, и он продемонстрировал, что осведомлен в этой области не хуже моего. Он стал рассказывать о человеке четвертичного периода{410}, но и тут я ему не уступил. Мы все больше и больше удивлялись широте и глубине познаний друг друга, как вдруг меня осенило. «Вы читаете “Происхождение человека” Сэмюэла Лэнга!» – воскликнул я. Так и было – по случайному совпадению я тоже как раз в то время читал эту книгу. Мы лили друг на друга воду, которую черпали из одного источника.

В конце моей научной полки стоит большое двухтомное издание. Книгу эту даже сейчас некоторые ретрограды от науки называют спорной. Это «Человеческая личность и ее жизнь после смерти тела» Фредерика Майерса{411}. На мой взгляд, лет через сто книга эта будет считаться фундаментом, на котором было построено здание новой науки. Где еще между четырех обложек вы найдете подобный пример безграничной терпеливости, усердия, мудрости, интуиции, полета мысли, который позволил собрать тысячи разрозненных фактов и соединить их в единую стройную и непротиворечивую систему? Дарвин был не более страстно увлечен зоологией, чем Майерс – исследованиями в неуловимой и неопределенной области психического. Вся его теория – настолько новая и оригинальная, что для нее еще даже не разработана своя терминология («телепатия», «подсознание» и т. д.) – навсегда останется памятником остроте мысли, выраженной прекрасным языком и основанной на четких, выверенных фактах.

Даже намек на научную мысль или научный подход придает особую прелесть произведениям в любой области литературы, и не имеет значения, насколько мало общего с действительными исследованиями это имеет. Например, По в своих рассказах часто использовал этот прием, хотя в его случае «научность» – не более чем иллюзия. Жюль Верн так же, рассказывая о самых невероятных вещах, добивался поразительно достоверного эффекта благодаря глубоким и точным познаниям. Однако ярче всего это заметно в другой, более легкой литературной форме – эссе, где несерьезные мысли находят аналогии и иллюстрации в истинных фактах, одно влияет на другое, и комбинация их представляется читателю особенно пикантной.

Мне не найти лучшего примера, чем вон те три маленьких томика, которые составляют бессмертную серию Уэнделла Холмса. Это «Самодержец», «Поэт» и «Профессор за обеденным столом». В них тонкая, осторожная, изящная мысль всегда находит поддержку в аналогии или косвенном намеке, что указывает на широту познаний автора. Это чудесная работа, толковая, остроумная, душевная и непредвзятая. Если бы на Елисейских Полях{412}, как раньше в Афинах, свободно выступали философы, я бы, несомненно, примкнул к группе слушателей, с улыбкой слушающих незамысловатые и шутливые речи этого бостонского{413} мудреца. Я полагаю, что постоянное влияние науки (особенно медицины) еще с ранних студенческих лет привило мне такую любовь к этим книгам. Никогда я не понимал и не любил так сильно человека, которого ни разу в жизни не видел, как в случае с Уэнделлом Холмсом. Одним из самых моих горячих желаний было встретиться с ним, но, по иронии судьбы, в тот город, где он жил, я попал как раз вовремя, чтобы успеть возложить венок на его свежую могилу. Перечитайте его книги, и, уверяю вас, вы удивитесь, насколько они современны. Как и «In Memoriam» Теннисона, эта работа появилась за полвека до своего времени. Можно наугад открыть любую страницу, и почти наверняка на ней вы найдете какой-нибудь абзац, который поразит вас широтой взглядов автора, отточенностью фраз и неповторимым талантом незаметно, но и с большим юмором вплетать в повествование аналогии и отсылки к другим произведениям. Вот к примеру отрывок (в книге можно найти еще дюжину ничуть не хуже), в котором соединяются все перечисленные достоинства:

«Помешательство часто является своего рода формой логики для перенапряженного сильного ума. Слаженный мыслительный механизм ломает собственные шестеренки и рычажки, если в него вдруг попадает нечто такое, что останавливает его или заставляет идти обратным ходом. Ум слабый не обладает достаточной силой, чтобы причинить себе вред. Тупость часто не дает человеку потерять рассудок. В сумасшедших домах нередко можно встретить людей, которых помещают туда в результате так называемых умственных расстройств на религиозной почве. Признаюсь, к таким людям я отношусь с бóльшим уважением, чем к тем, кто придерживается с ними одних взглядов, но сохраняет при этом здравый рассудок и наслаждается жизнью за стенами психиатрических больниц. Любой порядочный человек просто обязан сойти с ума, если у него имеются хоть какие-то убеждения… Все, что можно назвать грубым, жестоким, варварским, все то, что лишает надежды жизнь большинства людей, а, возможно, и целых рас, все, что предполагает необходимость уничтожения инстинктов, данных нам для того, чтобы их подавлять (неважно, как вы назовете это, неважно, кто об этом говорит, факир{414}, монах или дьякон), все это, если попадает в рассудок, должно вызвать помешательство у каждого думающего и уравновешенного человека».

Довольно свежая мысль для унылых пятидесятых, не правда ли? Университетскому профессору нужно было обладать изрядной долей морального мужества, чтобы высказать ее.

Как эссеист для меня он стоит выше Чарльза Лэма{415}, поскольку в его работах присутствуют и истинное знание, и практическое знакомство с жизнью, которые отсутствуют у витающего в облаках лондонца. Я не хочу сказать, что Лэм не талантлив, посмотрите, на той же полке у меня стоят его «Очерки Элии», и они, как видите, довольно зачитаны, так что Холмса я ценю больше вовсе не потому что не люблю Лэма. Они оба превосходны, просто Уэнделл Холмс всегда затрагивал именно те струны, которые пробуждали ответные вибрации в моей душе.

Для меня эссе – самая отталкивающая форма литературы, если только оно не написано легко и мастерски. Мне оно всегда чем-то напоминает школьные сочинения: вначале пишешь название, а потом излагаешь все свои мысли на эту тему. Даже Стивенсону, которым я восхищаюсь, в подобных видах работы, несмотря на обычную для него оригинальность мысли и необычность формы изложения, с трудом удается увлечь за собой читателя. Впрочем, его «Люди и книги» и «Virginibus Puerisque»{416} – замечательные примеры того, чего можно добиться вопреки неотъемлемым и неизбежным трудностям поставленной задачи.

Но его стиль! Эх, если бы Стивенсон понимал, насколько прекрасен и самобытен его данный Богом стиль, сколько в нем живой энергии, он бы не тратил силы на то, чтобы овладеть другими. Меня наводит на грусть известная история о том, как он пробовал подражать то одному автору, то другому, метался в поисках лучшего. Лучшее – всегда то, что дано тебе от природы. Когда я вижу, как критики дружно аплодируют Стивенсону-подражателю, мне он начинает напоминать человека, наделенного собственными прекрасными волосами и громоздящего на голову парик. Как только язык Стивенсона делается изощренным, его тут же становится неинтересно читать. Но, как только он возвращается к искреннему английскому, с четко подобранным словом и коротким острым предложением, становится понятно, что в нашей современной литературе сравнить его не с кем. В этом крепком простом обрамлении редкое веселое слово сверкает, как ограненный алмаз. К действительно хорошему стилисту подходит определение, которое Бо Брюммель{417} дает хорошо одетому человеку: он должен быть одет так, чтобы никто не замечал его наряда. Если стиль обращает на себя внимание, скорее всего, с ним что-то не в порядке. Это затемнение бриллианта, отвлечение внимания читателя от сущности на форму, от того, что хотел сказать автор, на самого автора.

Нет, у меня нет Эдинбургского издания Стивенсона{418}. Если вы думаете сделать кому-нибудь такой подарок, я бы вам этого не советовал, потому что, мне кажется, лучше иметь Стивенсона в разных книгах, чем в одном многотомном издании. Для любого писателя качество важнее количества, и Стивенсон – не исключение. Я уверен, что друзья, которые чтут его память и распоряжаются его наследием, имели четкие указания, как печатать это издание, возможно даже, оно было составлено еще до его трагической смерти. И все же, по большому счету, мне кажется, лучшее, что можно сделать, дабы увековечить память писателя – это произвести тщательный отбор его произведений, по которым о нем будут судить в будущем. Каждая слабая веточка, каждый недоразвитый отросток должен быть отрезан, пусть останутся только здоровые, сильные, сочные ветви, чтобы дерево могло простоять еще долгие годы. Какое ложное впечатление может сложиться у какого-нибудь критика, который будет жить через несколько поколений, если ему придется выбирать один из полудюжины томов этого издания. Подумайте, с каким замиранием сердца мы бы следили за тем, как он, гадая, с чего бы начать, водил бы пальцем по корешкам, как бы мы молились про себя, чтобы выбор его пал на то, что все мы так любим: «Новые арабские ночи», «Отлив», «Потерпевшие кораблекрушение», «Похищенный», «Остров сокровищ». Эти книги никогда не утратят очарования.

Две последние книги можно назвать лучшими в своем жанре, и, как видите, «Похищенному» и «Острову сокровищ» отведено особое место на моей полке. «Остров сокровищ» лучше с точки зрения сюжета, но «Похищенный» имеет более непреходящую ценность как прекрасное описание жизни северо-запада Шотландии после последнего восстания якобитов{419}. В каждом из романов есть яркий, притягательный герой. В первом это Долговязый Джон Сильвер, во втором – Алан Брек. Конечно же, Сильвер с его лицом, широким, как окорок, и крошечными сверкающими, как стеклышки, глазами, – король всех морских разбойников. Обратите внимание, каким образом автор добивается нужного эффекта: сам рассказчик почти никогда не дает оценку Сильверу, впечатление складывается на основании сравнений, недомолвок или непрямых отсылок. Жуткого Билли Бонса преследует страшная мысль об «одноногом моряке». Капитан Флинт, сообщается нам, был храбрым человеком, и «никого он не боялся, кроме Сильвера. Он, знаешь, мягко стелет, этот Сильвер…»[33] Или еще, когда говорит сам Джон: «Одни боялись Пью, другие – Флинта. А меня боялся сам Флинт. Боялся меня и гордился мной… Команда у него была отчаянная. Сам дьявол и тот не решился бы пуститься с нею в открытое море. Ты меня знаешь, я хвастать не стану, я добродушный и веселый человек, но, когда я был квартирмейстером, старые пираты Флинта слушались меня, как овечки». И вот так, шаг за шагом, перед нами появляется личность вкрадчивого, но жестокого и своевластного одноногого дьявола. Для нас он не порождение вымысла, а живой человек, из плоти и крови, с которым нам приходится иметь дело. Именно в этом заключается смысл приема непрямого описания, к которому прибегает автор для создания этого образа. А сами джентльмены удачи! Насколько просты и в то же время сильны маленькие штрихи, которые передают их привычки, образ мыслей и действий. «Я хочу жить в капитанской каюте, мне нужны ихние разносолы и вина», или: «Вот если бы ты поплавал с Билли, тебя не пришлось бы окликать два раза. Билли никогда не повторял приказаний, да и другие, что с ним плавали…» Морские разбойники в романе «Пират» тоже великолепны, но им не хватает той «человечности», которую мы видим здесь. Пройдет очень много лет, прежде чем Долговязый Джон потеряет свое место в морской приключенческой литературе, «уж я верно говорю»!